Из дневников — страница 6 из 10

тается на память только 3 книги, спрятанные у меня.

А досадно, что я заупрямилась и не согласилась на издание моей второй книги «Все впереди». Была бы я сейчас богата. Рассказ «Все впереди» неважный, это правда. Но мысль его верная и незатасканная. Мысль, что для всех всегда все впереди. Даже слепой старик, и тот своими незрячими глазами смотрит не в свое прошлое, а вперед, в следующую жизнь, где для него несомненно, что он увидит то, что ему хочется видеть. В жизни всегда все впереди, потому что она всегда начало. Меняется, но не прекращается жизнь. Передается, но не уничтожается. Если это сознавать, то нельзя не чувствовать и не понимать бессмертия. Я поставила этот рассказ в начале книги, чтобы назвать книгу «Все впереди». Первая — образ человеческий, вторая — бессмертие этого человечества. Можно ли хотя дать намек на эту мысль такими незначительными рассказами? Конечно, нет. Ведь именно незначительное явнее всего бессмертно. Муха, цыпленок, галка — до чего всегда и везде бессмертны. Смена их поколений совершенно незаметна. Ни одной черты эти поколения не изменяют. Смерть над ними бессильна. Но у них ничего нет впереди, потому что нет сознания, нет духовной работы. У человека — то же бессмертие, но с сознательностью, с работой, со стремлением вперед. И поэтому перспектива безгранична. «Все впереди»! Ведь невозможно умереть, если смерти нет. А ведь ее нет!

…Надя мне вчера сказала: «Хоть бы ты писала детские рассказы, чем писать никому не нужные записки! Заработала бы!..»


30/III 1919

Федя вчера рассказал: вез он вчера дрова, и его воз сцепился с другим, чужим возом дров, так что несколько поленьев этих чужих дров рассыпались по снегу. Возчик стал ругаться. Федя поднял поленья и только хотел бросить их на место, как возчик выхватил их у него из рук и обругал Федю уже самым отборным способом.

«За что же вы на меня так сердитесь? — спросил Федя. — Я был виновником того, что дрова рассыпались, я же их и подобрал!» — «Знаем мы! — кричал мужик, — подтибрить хотел?» и т. д. Федя очень огорчился. «И отчего я так расстроился? — рассуждал он вчера, — оттого ли, что мне было жалко себя, что мне так несправедливо досталось, или мне жалко было возчика за его грубость, злость и несправедливость? Как ты думаешь?» — спросил он меня. Я сказала: «Я думаю, что нам беспрерывно и беспрестанно пришлось бы быть огорченными, если бы мы так близко к сердцу принимали грубость и злость других. И если ты раньше не огорчался, а тут огорчился, то только потому, что грубость и злость задели тебя». Федя промолчал. А я грубо и зло думаю и теперь, что Федя надеялся, что дух святой толстовства уже настолько изменил в нем человеческое свойство огорчаться, что в нем и другие уже не должны предполагать обиды, а вместо нее охотно допустят страдание за несовершенство человеческое. В Феде я в первый раз заметила эту черту, но в других толстовцах она проходит красной нитью. Чувство совершенно такое же, как у других, они объясняют совершенно иначе и делают из него ореол. У Феди робкая мечта: уж не достиг ли он такой высоты? Те подавляют собственной уверенностью, что несомненно достигли. Смирение паче гордости. Жаль, если Федя заражается. Он был среди них как белый голубь. Чистил свою душу по мере сил, но не любовался ею и не указывал другим: смотрите! Как хороша!

Как мне хотелось бы его остеречь! Но я знаю, что это-то невозможно. И я знаю почему. Я знаю, что он никогда не поверил бы, что я могу быть права в моем понимании его. Если я что-нибудь думаю, что ему неприятно, то я не права, а виновата, недодумала, недоразвилась и недоросла. По крайней мере в этой области. А что мне не надо много премудрости, чтобы уловить фальшивую ноту (а для этого достаточно того, что у меня есть), — этого он не допустит.


12 апр. 1919

Завтра Левино рождение (13/IV н. ст. 1888 г.). Он родился в вербное воскресенье в 4 ч. утра, а в пятницу была гроза. Ровно через месяц мы увезли его в Москву, а оттуда на Караичку. В Москве отдохнули дня два-три и взяли няню, Мавру Агаповну.

Когда мы подъехали к крыльцу, она встретила нас на лестнице, в белом плоеном чепце, в праздничном платье, приняла Леву на руки и расплакалась. И тут же сразу она его полюбила, раз и навсегда. Помню, что я потом танцевала зачем-то мазурку с Алешей в коридоре, и, вероятно, это-то и положило начало моей болезни, от которой я, в сущности, никогда не избавилась. Люба только что перенесла брюшной тиф. Она была стриженая, еще бледная и худая и очень впечатлительная. Помню, как мы ехали из Алексикова на Караичку в нашем крытом рыдване — ландо с ситцевой обивкой, но на великолепных рессорах, четвериком. От жары всем нам едва не делалось дурно, и Любу вспрыскивали водой. Лева кричал, няня ворчала, Анисья Ильинична, по обыкновению, улыбалась. Вошли в какую-то избу перепеленать Леву и немного отдохнуть. Нам принесли молока в ночном горшке, и хозяева были удивлены, что нам это не понравилось и показалось неаппетитным. Посуда новая, чистая, удобная. Потом опять поехали, и казалось, что путешествию нашему не будет конца. Сорок пять верст!

И вот с тех пор прошел тридцать один год! Эле тогда было 15 лет, Алеше — 14. А о моей Нинусе я тогда и представления не имела и появления ее не желала. Как это я могла не скучать о ней. Я хотела, чтобы второй номер был тоже сын. И это оказался Лодя. «Ах, какой мой Всеволодушка молодчик!»


17 мая 1919

С 15 мая мы сидим в темноте. Электричество окончательно бездействует. Свечи стоят 70–80 руб. фунт. Поневоле надо рано ложиться. Но теперь темнота не так страшит, как зимой, хотя весна необыкновенно холодная. Вчера ночью, говорят, было 3° мороза. Днем — 2–3° тепла. Ветер, пасмурно. Опять в квартире сырость, а наши часы, очень чувствительные к сырости, начали бить с дрожанием, охрипшим голосом.

<…> Я записалась в члены проф. союза писателей. Получила охранную грамоту…


28 июня 1919

Вчера в квартиру 47 забрались жулики в 5 ч. дня, едва не задушили женщину, но она вырвалась и успела крикнуть в окно. Прибежал Василий, еще кто-то, и жуликов схватили.


28 сент. 1920 года

Эту тетрадку подарил мне Левушка. Пусть в нее заглянет солнышко. Пусть я занесу в нее не только скорбь и печаль души моей, но еще и возможную мне радость. О, жаждет душа моя радости! Все еще жива и не хочет умереть. Редки ее короткие тусклые праздники, но все, что похоже на праздник, поглощает она с благодарностью и восторгом. И вот вчера было что-то, похожее на праздник.

Перед самым заходом солнца пошла я в сквер Спасителя, и, когда шла по набережной… ясная и полная луна поднималась над рекой. Еще не угас запад, и оранжевая полоса заката отражалась в окнах домов, в длинных рядах верхних этажей, но отражалась уже не яркими огнями, а теплым мягким светом. Где-то правее, почти над рекой, у Кремля высоко горели три ярких фонаря, три разноцветные огня, один повыше, другие — пониже. И странно было, что небо еще по-дневному голубое и веселое, а на нем уже огни, на нем уже луна, хотя и без лучей, но вся сияющая легким сиянием, радостно молодая, хотя уже полная. Я обернулась и увидала над оранжевой полосой широкую ярко-зеленую. Что праздновала природа? Почему в этот вечер облеклась она так ярко в разнообразно?..


30 сентября 1920 г.

Анюта ходила на вокзал переносить дрова. 30-го их перевезли на возах на наш двор. Нам пришлось 6/10 сажени, и за перевозку я заплатила 6250 руб. Пилили их вечером в тот же день. На ярко освещенный двор высыпало чуть не все население дома. Начали складывать дрова в сажени. Все спешили, тащили березовые поленья и старались уложить их как можно плотнее. Одна толстая дама в дымчатом платье работала особенно усердно, так как никто ей не помогал, и она одна должна была натаскать сажень. Были ссоры, претензии. Особенно зла была Ираида, которая, прожив в санатории больше полугода, поправилась, но подурнела и постарела до неузнаваемости.

Лева вернулся домой мокрый до последней нитки. Яркую лампочку на дворе так и не потушили, и двор казался опустевшей бальной залой.


6 октября 1920 года

<… > Сегодня очень холодно, а у нас в квартире теплынь, кирпичная печка греет великолепно. На рынке пусто: хотела продать что-нибудь, денег нет. Ничего не продашь! Палец у меня опять нарывает. Писать не мешает, а писать нечего. Вся прошлая неделя была неудачная и тяжелая: взломали Машин сундук; Эля пришла взволнованная и обиженная до истерики; был мир, был сбор, нарывал палец, был насморк и ужасно скучно. Не было только денег. Бог с ней, с этой неделей! Сегодня понедельник, и опять нет денег, нет папирос, нет картофеля и нет Лоди со вчерашнего вечера.

У меня бронхит.

«При встрече с поэтом он не задавался вопросом: был ли тот у исповеди, а спрашивал лишь одно: «Здоров ли он?» Быть здоровым — в этом все дело. „Если поэт болен, — говорил Гете, — пусть он сперва вылечится». (Ромен Роллан. «Жан Кристоф».)

Был ли нрав Гете? Разве иногда болезнь не есть источник вдохновения, а следовательно и высшего провидения? Разве Достоевский не был болен и разве ему надо было сперва вылечиться? Разве нервы, мешая устойчивому равновесию, не изощряют слуха, зрения и проникновения в высшем… (не кончено)

В здоровом теле — здоровый дух, но в больном теле нередко бывает истонченная проникновенная, мудро-больная душа. Не должен ли отчасти прислушаться к ней здоровый дух, чтобы не превратиться в чисто практический или юнкерский. <…> Талант сам так индивидуален, что на него мало влияет даже сама жизнь. Он сам по себе, здоров или болен, силен или слаб, светел или мрачен. Болезнь его не искажает, а убивает, если касается его. Талант легче убить, чем изменить его характер. Ведь и голос пропадает, а не делается контральто из сопрано и обратно, смотря по условиям. Но это я, кажется, написала ерунду. Вот почему-то не могу согласиться с Гете и не могу обдумать возражение. Встану, пойду читать газеты и покупать спички и обдумаю.

Солнце светит мне на кровать, хорошо! 11 ч. Лева заходил, занес l 1/2 стакана соли. Лодя опять не ночевал и не вернулся. Я съела два яблока вместо утреннего чая или кофе. Я теперь почти всегда так делаю, но ем одно яблоко, а сегодня два по случаю кашля.