Из Гощи гость — страница 65 из 79

В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали какую-то снедь, доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам валялись охмелевшие пьяницы.

Кузёмка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный окрай.

Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.

— Родименький, — взвизгивала она. — Ох, милый мой… Мы с тобой целый век… Милый мой…

Слепцов было трое да четвертый поводырь. Кузёмка хотел вспомнить, где видел он этого плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с медными гвоздями, часто набитыми по кожаному кушаку; но вспомнить не мог и пошел к прилавку за второю кружкой.

Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным столом два мукосея, оба вывалянные в муке, точно обоих собирались сунуть сейчас в печку на калачи.

— Ноне кто у нас царь? — вопрошал тот, что постарше, ударяя по столу белым от муки кулаком.

— Милюта, пей пиво, — удерживал его другой, невзрачный мужичонка, хиляк.

— Которому, говорю я, ты государю служишь?

— Милюта…

— Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский.

— Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.

— И тот Семен, — продолжал неподатливый Милюта, — в ту пору молвил: «Дай, господи, вечной памяти царю Димитрию». И я за это воровское слово его ударил.

— Милюта… что нонешние цари! Пей пиво…

— А тот Семен сказал: «Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и прежний мне головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не надобны. Я и на патриарха плюю». Ну, я того Семена ударил в другой раз и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.

В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в расстегнутом кафтане. Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке, глянул на Кузёмку и уставился на охмелевших мукосеев.

— И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: «Собакин сын! Кому ты крест целовал? Не государю ты крест целовал, целовал ты крест свинье!»

— Га-а! — гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув голову и сжав кулаки. Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою бороды. — Ведьмины дети! — гремел он на весь кабак. — Ноне вам не прежняя пора — воровать да царей себе заводить.

— Постой, постой! — силился Милюта вырвать свою бороду из Стрельцовых рук. — Ты бороды моей не тронь… не тронь… Сам-то я — мужик государев, и борода у меня государева.

— Так ты — так! Вяжи его, Артемий!

И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал обоих за бороды. Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали что-то повскакавшие с лавок пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой выкатились на улицу. Кузёмка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем набирался сил Кузёмка.

Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и Кузёмка вошел последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на одной только петле.

IV. Чалый мерин

Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Кузёмка сидели в полутемном амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием наступающей ночи. Сквозь широкие щели и решетчатое окошко пробивался этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались мукосеи, захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь на веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.

— Ведьмины дети! — орал стрелец. — Ноне вам не бунтошное время, когда вы нашу братью побивали, имение наше забирали.

— Я ж, — оправдывался Милюта, — и сказал тому Семену: «Дай, господи, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский».

— Милюта, не говори про царей, — умолял грузного Милюту его тщедушный товарищ.

Мукосеи упирались, и стрельцу одному не совладать с ними было, но к нему бежал уже сторож из земской тюрьмы, и они вдвоем подогнали захваченных «бунтовщиков» к тюремному погребу.

— Платите за привод[152], — объявил им стрелец.

— А мне влазное[153], — отозвался сторож.

Но мукосеи, не желавшие платить ни приводного, ни влазного, перебудили криком своим всех собак на посаде. Тогда сторож поскорее отпер двери земской тюрьмы, и стрелец сунул обоих крикунов в погреб, в черную дыру. Милюта грохнулся вниз, а его собутыльник полетел вслед за ним и шлепнулся ему прямо на голову.

— Теперь поедят, да не блинов, — сказал в амбарчике поводырь, распуская кушак.

Голосом человек этот был толст, и Кузёмке показалось, что он уже когда-то раньше слышал этот голос. Но где и когда, припомнить не мог. Выпитое вино, как банным паром, пронизывало все тело Кузёмки, притомленное в долгом пути и продутое насквозь на речных перевозах. «С Рогачова на Оршу — раз, — стал мысленно перечислять Кузёмка, — от Орши до Баёва — два, с Баёва под Смоленск — три; а после того на брюхе Аринкиной тропкой…»

— Ты, человек божий, заночуешь тут али как? — оборвал Кузёмкин счет толстоголосый поводырь.

— Надо бы, — ответил неопределенно Кузёмка.

— Ну, так плати деньгу за ночлег.

— Во как! — удивился Кузёмка. — У тебя ли амбар на откупу? Я и даром переночую тут вот.

— Даром ночуй за амбаром, — молвил недовольно толстоголосый. — Отколь ты, волочебник, сюды приволокся? Каких ты статей человек?

— Из Клушина, — соврал Кузёмка. — Можайск-город знаешь? Так вот мы клушинские… С той стороны… Можаяне…

— А коим ветром занесло тебя в Вязьму в амбар? — продолжал допытываться толстоголосый.

— А это, сказать тебе, — врал дальше Кузёмка, — мерина у меня свели… мерина чалого… Говорил кто, будто на Вязьму угнали.

— Чал, говоришь, мерин? — встрепенулся слепец.

— С подпалиной и ухо резано? — отозвался другой.

— На одну ногу припадает? — вскричал третий.

— Ну, так ты своего мерина и видел! — закричали все трое, перебивая друг друга.

— Панихиду служи по своем мерине!

— Свистни в кулак — прибежит к тебе твой мерин!

— Давеча на бору крутил литвин хвост твоему мерину, гнал к рубежу.

— Должно, угнал за рубеж литвяк, — вздохнул Кузёмка.

— Тебя, человек божий, как дразнят, кличут тебя как? — спросил толстоголосый.

— Кузьма.

— Ну, так, Козьма, — заключил он, — вороти оглобли назад на Можайск. А за ночлег не плати, ночуй даром.

Слепцы уже вытянулись на подостланной под собой рвани. Укладывался и толстоголосый поводырь. Кузёмка устроился у самих дверей на обрывке рогожи. Он закутался в тулуп, и теплые струи вновь растеклись у Кузёмки по жилам, и снова завертелось у него в голове:

«С Рогачова на Оршу, от Орши до Баёва, а там — на брюхе, на брюхе…»

V. За милостыней

Только свистнет дозорный на крепостной вышке да забрешет спросонья собака.

Ночь проходила медленно и глухо. Но с третьими петухами она отползла на запад, к рубежу, за Кащеев бор и далее — к Аринкиным тропкам, по которым Кузьма дважды в это лето прополз, не щадя нового тулупа, на собственном брюхе. Тулуп, полученный Кузёмкой еще в Москве на дорогу, крепко вонял овчиною, хотя Кузьма целое лето нещадно драл его по камням и чащобам, а волк прошлою ночью отъел на нем полполы.

На рассвете запахнули на себе слепцы дырявые гуньки[154], а толстоголосый поводырь затянул потуже свой разузоренный медными гвоздиками кушак.

— Шуба на тебе, человек божий, царских плеч, — молвил толстоголосый, оглядывая Кузёмку. — Жалованная али скрал где?

Кузёмка не нашелся что ответить и вместе со слепцами побрел через площадь к торговым рядам.

— Эта шуба дадена тебе в утешение за мерина твоего чалого, — продолжал толстоголосый, идя бок о бок с Кузёмкой. — А ты теперь вороти назад на Можайск, назад вороти…

Толстоголосый на ходу гладил Кузёмкин тулуп, щупал его по вороту и рукавам, расхваливал и овчину, и шитво, и скорнячью работу… Кузёмка ёжился и хотел было поотстать либо и совсем повернуть в другую сторону, но толстоголосый, уже подходя к рядам, молвил:

— Ходи с нами на Можайск, братан; будешь у нас пятый. Веселей дорога, легче путь. Вот пройдем напоследях ряды — и скатимся за околицу. А за ночлег я с тебя брать не стану; ночлег тебе даровой.

Места между Вязьмой и Можайском были боровые и шалые. Там еще с царя Бориса поры укрывался беглый люд из деревень и посадов, и помещики рыскали по дорогам, хватая всякого мужика, какой бы ни попался навстречу. Кузёмке думалось, что пройти со слепцами будет безопаснее: убогого человека, может быть, и не зацепит встречный лиходей.

Кузёмка решил не отставать от слепцов. Он брел за ними по торговым рядам — шапочному, котельному, ножевому, — где торговые люди, наживая деньгу на деньгу, сбывали товар с прилавков, шалашей, рундуков. Слепцы останавливались на перекрестках, где гуще толпился народ, и поводырь начинал толсто:

Кормильцы ваши, батюшки,

Милостивые матушки!

Слепцы у толстоголосого были как на подбор: у одного глаза навыкате, у другого — одни бельма, у третьего и вовсе срослись веки. И пели они на разные голоса, жалобно и не толсто, с толстоголосым в лад:

Узнают гору князья и бояре,

Узнают гору пастыри и власти,

Узнают гору торговые гости.

Отнимут они гору крутую,

Отнимут у нищих гору золотую,

По себе они гору разделят,

По князьям золотую разверстают,

Да нищую братью но допустят.

Много у них станет убийства,

Много у них будет кровопролийства…

Но хоть не пал еще и первый снег, а народ был здесь тощ и зол, и торги были худые. С голодных лет опустела половина посада, посадские разбежались кто куда, а оставшиеся были непосильными поборами прижаты вконец.

— Полавошное[155]