Где станет бог — там уже место божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «все дозволено» и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил… Гость говорил очевидно увлекаясь своим красноречием, все более и более возвышая голос и насмешливо поглядывая на хозяина; но ему не удалось докончить: Иван вдруг схватил со стола стакан и с розмаху пустил в оратора. — Ah, mais c’est bete enfin! — воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, — вспомнил Лютерову чернильницу!
Герои литературных произведений продолжают кидаться чернильницами в своих идейных противников и в советской литературе. Так, например, в «Русском лесе» Л. М. Леонова (1953) сцена бросания чернильницей венчает историю Грацианского. В дореволюционный период Грацианский был связан с охранкой и выдал полиции своих друзей Крайнева и Вихрова; дочь второго, в конечном счете, узнает правду о том, кто когда-то предал, а потом травил ее отца. Наконец при личном разговоре с Грацианским она бросает в него чернильницу, что по ходу повествования равнозначно его идейной и физической смерти (вскоре он покончит самоубийством).
Было бы неверным утверждать, что литературные сцены с упоминанием о швырянии чернильниц неизменно подразумевают некие идеологические коннотации (отвлекаясь от того обстоятельства, что при известном остроумии такие коннотации могут быть обнаружены в любом поведенческом поступке) — иногда это жест отчаяния, негодования, безотчетный выплеск эмоций. Таким, в частности, рисуется финал рассказа А. Н. Толстого «Клякса» (1912), где бросок чернильницей об стену — кульминация повествования о прогрессирующем сумасшествии героя, почтового чиновника Крымзина, теряющего рассудок от тоски, пьянства и нафантазированной любви. Описание кляксы, которую Крымзин ежедневно видит в своей конторе и в которую он, в конечном счете, кидает чернильницу, предстает при этом образом жути и тоски прозябания на далеком железнодорожном полустанке, аллегорической иллюстрацией неизбежного одиночества и «заброшенности», о которых позже будут охотно рассуждать философы и литераторы экзистенциализма.
Клякса эта, неправильная, с брызгами вокруг и отеком внизу, находилась поверх коричневого цветка на обоях, и Крымзин, думая, всегда глядел на кляксу и ненавидел ее до тошноты и головной боли <…>. Он опять видел все ту же кляксу, поставленную от пьяной тоски… И клякса напоминала, что жизни у него нет[246].
То, что в конце рассказа Крымзин кидает в чернильное пятно на стене чернильницу и тем как бы «обновляет» уже имеющуюся там кляксу, кажется в этом контексте более значимым, чем проявление индивидуального безумия и психопатии. Скорее это нечто, что достаточно своей бессловесностью — интенцией отчаяния, желания, протеста, вызова — последнего средства, доступного человеку в его (само)противопоставлении устрашающему и чуждому миру. Социальное действие, не нуждающееся в словах, естественнее и потому часто более эффективно, чем социальное действие, обосновываемое с помощью слов[247]. Литература в этих случаях, впрочем, лишь дополняет или, как сказали бы старорежимные литературоведы, отражает действительность.
По мемуарным и документальным свидетельствам известно немало случаев, когда подвернувшаяся под руку чернильница служила метательным средством, выражающим идейные и политические убеждения тех, кто-либо исчерпал, либо не смог найти для этого иные аргументы. Так, из биографии юного Бенито Муссолини известно, что, будучи учеником третьей категории, он как-то в состоянии аффекта бросил чернильницу в преподавателя. Мать упросила директора интерната не исключать сына из школы, но наказанием за этот поступок стало стояние на коленях на кукурузных зернах, рассыпанных на полу, по четыре часа в день в течение двенадцати суток. Директор обещал сократить срок наказания, если провинившийся попросит прощения. «Но хотя его колени кровоточили на десятый день, Бенито молча выдержал все до конца, так и не попросив снисхождения»[248]. А в 1907 году, освещая революционные беспорядки, корреспондент газеты «Новое время» сообщал из Одессы о том, что
[б]есчинства евреев в университете усиливаются. Во время экзаменов по анатомии студент еврей Шор, недовольный полученной неудовлетворительной отметкой, бросил в профессора Батуева чернильницей. Профессор, облитый чернилами, принужден был прекратить экзамен[249].
В начале 1920-х годов на одном из заседаний Всероссийской ассоциации пролетарских писателей литовский писатель Сигизмунд Валайтис бросил чернильницу в Юрия Либединского после взаимных обвинений в лакействе перед А. В. Луначарским. Валайтис попал не в Либединского, а в стену[250]. Из воспоминаний о легендарном партизанском генерале и авторе знаменитой в свое время книги «Люди с чистой совестью» П. П. Вершигоре, вынужденном в конце 1950-х годов оправдываться в сфабрикованном против него уголовном деле (изнасиловании несовершеннолетней во время войны), узнаем, что при допросе в кабинете тогдашнего председателя КГБ И. А. Серова бывший партизан потерял над собой контроль и то ли кинул, то ли пытался кинуть в Серова чернильницей со стола. Власть Серова к тому времени была уже непрочной, и для Вершигоры, по заступничеству Хрущева, дело окончилось партийным выговором[251]. В 1970-е годы схожую историю будут рассказывать о писателе Владимире Марамзине, кинувшем чернильницу в какого-то издательского чиновника[252].
За неимением живых мишеней вспыльчивые дети и взрослые кидают чернильницы в ненавистные им скульптуры и портреты. Памятным прецедентом в истории таких происшествий стал скандал, учиненный в августе 1869 года противниками скульптурной группы Жана-Батиста Карпо «Танец», выставленной на фасаде Парижской оперы. Возмущенные неприличием танцующего юноши с бубном и обнаженных вакханок, защитники общественной морали забросали скульптуру чернильницами[253].
В 1905 году Болеслав Берут — в будущем первый президент послевоенной Польши, а тогда гимназист последнего класса люблинской гимназии — бросил чернильницу в портрет Николая II, протестуя вместе с другими гимназистами против обязательного изучения русского языка. За этот бросок Берута исключили из гимназии, но с него же началась его последующая революционная деятельность[254]. Если верить воспоминаниям Льва Колодного, ссылающегося на устный рассказ, некогда услышанный им от профессора Московского финансового института В. Мотылева, к доводу «от чернильницы» однажды прибегнул и В. И. Ленин, эмоционально швырнувший ее (без уточнения — прицельно или нет) в каком-то споре. В тогдашнем восприятии мемуариста, Ленин вызвал у него тем самым «горячую симпатию, представ не мумией, а живым человеком»[255].
В советские годы ребячество с чернильницами не обходится без непредвиденных, но тоже политических последствий. О печальном случае такого рода рассказывается в автобиографическом романе Давида Маркиша «Присказка» (1978), когда брошенная одним из учеников во время школьной потасовки чернильница случайно попала в портрет Сталина. Для кинувшего ее восьмиклассника дело закончилось арестом[256]. В 1958 году советские граждане забрасывают чернильницами американское посольство в Москве, протестуя против угроз США Кубе. Корреспондент журнала «Нью-Йоркер», комментировавший по свежим следам это происшествие, саркастически укажет на значимую аналогию между привидевшимся некогда Лютеру дьяволом и идеологически насаждаемым образом США в глазах советского народа[257]. В 1969 году то же самое произойдет у стен китайского посольства после гибели советских пограничников в военном конфликте на острове Даманский. Схожие эксцессы имели место, впрочем, не только в СССР.
Мотивация вышеупомянутых поступков обратима к интенции, которая может быть названа интенцией непосредственного действия. Эффективность такого действия в плоскости идеологии и политики выражается в его телесной самодостаточности и в своего рода коммуникативном коллапсе. «Исчерпанность слов» — довод, безразличный к диалогу, но в этом и состоит его убедительность. По мере вытеснения чернильных ручек шариковыми ручками и компьютерами использование чернильниц в качестве силового, но равно и символического «аргумента» сходит и, по-видимому, сойдет на нет, хотя память о такой возможности, судя по всему, сохранится до тех пор, пока нам являются демоны, а выражение эмоций не ограничивается словами[258].
Что же касается самой истории с чернильницей, брошенной Лютером в черта, то упоминания о ней — особенно многочисленные в немецкой культуре — остаются благодатной темой литературного и художественного изображения. Среди первых в этом ряду стала историческая трагедия Цахариаса Вернера (Werner) «Мартин Лютер» (1807): драматическое событие, закончившееся появлением чернильного пятна (в данном случае на двери комнаты Лютера), приурочено здесь к Виттенбергу, а его объяснение вложено в уста самого Лютера, рассказывающего о нем Меланхтону (акт 2, сцена 1). По ходу пьесы история с пятном оказывается при этом значимой деталью, соотносимой с вернеровским пониманием духа протестантизма как диктата веры над разумом, рока над рационализмом. Исторические события Реформации, как их показывает Вернер (обратившийся через четыре года после написания этой пьесы к католицизму), должны быть поняты в неотвратимости их происхождения, в конфликте благих намерений и необоримости человеческих страстей. Так и «странная» встреча Лютера с чертом важна не тем, была ли она на самом деле, а тем, что она была реальна для самого Лютера — верившего в то, во что он