[66]. Фактически этот «арест», однако, мало отличался от самочинного налета: достойные исполнители министерского приказа за взятку согласились отвезти арестованного не в тот глухой городок, куда он значился высланным, а в Харьков. В Харькове ему удалось дать знать о себе немецким офицерам, которые и освободили его через несколько дней после падения Рады. Но не только низшие агенты — само украинское правительство вело себя странно и недостойно в этом деле. На запросы с разных сторон, в том числе от немцев, Ткаченко и другие министры отвечали, что приняты меры к розыску Доброго. Это, разумеется, укрепляло всех в предположении о самочинном налете. В официальных заседаниях кабинета, как мне передавал Лацкий, о случае с Добрым говорилось в таком же смысле. Между тем одни из министров знали, а другие подозревали правду. Как выяснилось впоследствии на суде, знал ее и премьер Голубович. И тем не менее, кабинет продолжал свою недостойную игру. На мой вопрос в закрытом заседании Рады, как он объясняет непонятный образ действий уголовно-розыскного отделения, министр юстиции Шелухин кратко ответил мне, что не может дать никаких сведений по этому делу. Я объяснил себе его ответ, сказанный в довольно резком тоне, нежеланием нашего генерал-прокурора обнаруживать тайны незаконченного следственного производства. В действительности, однако, Шелухин, по-видимому, также чуял правду, но не установил еще своей линии поведения.
Германские власти через несколько дней, видимо, получили сведения о причастности к делу Доброго украинских министров. Это и решило судьбу министерства Голубовича, а вместе с тем судьбу избравшей его Центральной Рады.
Наши политические круги, и прежде всего Рада, были чрезвычайно взволнованы приказом Эйхгорна. Малая Рада собиралась 27 апреля три раза: утром в закрытом заседании, вечером в открытом и ночью снова в закрытом. Премьер Голубович в открытом заседании заявил с трибуны протест против нарушения германцами суверенных прав Украинской Народной Республики; он сказал, что правительство обратится в Берлин с требованием об отозвании из Киева представителей высшего германского командования. После речи Голубовича начались прения. Говорил в тот вечер, впрочем, один только представитель «руководящей фракции» — украинский эсер Янко, а затем заседание было прервано до следующего дня.
На следующее утро, при громадном стечении публики, заседание возобновилось. Настроение было очень встревоженное, но не безнадежное. В кулуарах Рады передавали, что от берлинского посланника Севрюка получена телеграмма с благоприятными сведениями. По открытии заседания, первым выступил представитель украинских эсдеков Порш, после него Винниченко, впервые появившийся в Раде со времени ее бегства из Киева в январе 1918 года. Винниченко говорил часа полтора, он прочел нам целую лекцию об украинском национальном движении. Затем появлялись на трибуне представители «меньшинств» — эсер Зарубин, поалей-цион Гольдельман, еврейский социалист Шац. Все речи в той или другой форме протестовали против поведения немцев. Зарубин, как убежденный украинофоб, перекладывал вину на правительство, призвавшее немцев. А Шац, — молодой человек с франтоватым видом, — так увлекся своим красноречием, что назвал 70-летнего фельдмаршала Эйхгорна «прусским лейтенантиком с нафабренными усами».
Министерская ложа была в начале заседания полна, но постепенно большинство министров, в том числе Ткаченко и Жуковский, исчезли. Помню, как поразило меня в этот день осунувшееся лицо Ткаченко и лихорадочный блеск его глаз. Заседание все продолжалось, приближалось время перерыва, мы начинали уже уставать, и около 4 часов дня на трибуне появился Рафес. Его речь — последняя речь, сказанная в Раде, — была очень удачной. Он пытался очертить реальное положение вещей, потонувшее «в море слов, сказанных сегодня к делу и не к делу». И эта неприкрашенная действительность состояла, по его словам, в том, что немцы совершенно пренебрегают Радой и правительством и начинают хозяйничать по-своему. Такого оборота событий следовало ожидать с того момента, как немцев призвали; и за него ответственны те, кто призвал их. «Говорю это, — сказал Рафес, — не со злорадством, а с печалью в душе»… Во время речи Рафеса кто-то подошел сзади к председательствовавшему Грушевскому и шепнул ему что-то на ухо. Грушевский ничем не реагировал на сообщенное ему известие и только через несколько минут, посмотрев на часы, заметил Рафесу, что его время закончилось. Рафес, однако, продолжал. Через несколько минут Грушевский снова обратился к нему со словами: «Ваш час скончівся».
Рафес еще говорил заключительные фразы своей речи, когда с лестницы донесся шум, дверь в зал растворилась, и на пороге появились немецкие солдаты. Несколько десятков солдат тотчас вошли в зал. Какой-то фельдфебель (потом выяснилось, что это был чин полевой тайной полиции) подскочил к председательскому креслу и на ломаном русском языке крикнул:
«По распоряжению германского командования, объявляю всех присутствующих арестованными. Руки вверх!»
Солдаты взяли ружья на прицел.
Все присутствующие встали с места и подняли руки… С поднятыми руками, саркастически улыбаясь, стоял на трибуне Рафес. Порш (как будто в знак своей немецкой лояльности) высоко поднял руку с номером «Neue freie Presse»; в другой, также поднятой руке он держал свой паспорт.
Грушевский, смертельно бледный, оставался сидеть на своем председательском месте и единственный во всей зале рук не поднял. Он по-украински говорил что-то немецкому фельдфебелю о неприкосновенности прав «парламента», но тот еле его слушал.
Немец назвал несколько фамилий, в том числе Ткаченко и Жуковского, которые приглашались выступить вперед. Никого из названных в зале не оказалось.
Тогда всем депутатам было предложено перейти в соседнюю комнату; при этом в дверях залы заседания солдаты ощупывали нас, ища оружия.
Мы столпились в указанном нам помещении. Комизм положения невольно настроил всех юмористически. Обсуждали вопрос, что же с нами будет — поведут ли в тюрьму или, может быть, вышлют в концентрационный лагерь?
Я оказался рядом с украинским эсером Янко, выступавшим накануне от имени своей фракции. «Теперь вы видите, — сказал я ему, — что было довольно легкомысленно, не имея никакой силы, вести политику, которая шла вразрез с видами тех, у кого сила была. Отчего вы не столковались вовремя с немцами?» Мой эсер был, видимо, подавлен. «Да, нужно было пойти на уступки в земельном вопросе», — сказал он наконец.
Наше сидение взаперти продолжалось не больше часу. Вдруг двери на лестницу раскрылись, и кто-то грубым и насмешливым тоном крикнул нам:
«Raus! Nach Hause gehen!»[67]
Мы спустились по лестнице вниз. На улице, у входов в здание Рады, стояли броневики и пулеметы. Толпа любопытных глазела на пикантное зрелище.
Мы разошлись по домам…
III. Гетман и Директория.(май 1918 — январь 1919)
Пантомима в цирке. — Новое правительство. — Высокая конъюнктура. — Защита в немецких военно-полевых судах. — Политические преследования. — В еврейском национальном совете. — Московский ад и киевское эльдорадо. — Финал германской оккупации. — Внутренняя политика гетмана. — Напускной украинский национализм. — Восстание Петлюры и крушение гетманства. — Директория. — Борьба против русских вывесок. — Трудовой конгресс. — Налеты. — Большевики с севера или союзники из Одессы? — Исход из Киева.
Через несколько дней после гетманского переворота в Киеве состоялась всеукраинская конференция Еврейской народнической партии (Фолькспартай). Комитетом партии мне было поручено прочесть на этой конференции реферат о политическом моменте. Я начал его следующими словами:
«В результате политической пантомимы, разыгранной 29 апреля в цирке Крутикова[68], гетман Скоропадский воссел на свой прародительский престол. Его избрание произошло, как и полагается в пантомиме, почти без слов, одними жестами и восклицаниями. И любопытнейшей чертой всего спектакля было то, что наиболее активное (в сущности — единственно активное) действующее лицо фигурировало не на эстраде и не на трибуне, а на крыше цирка: это был тот немецкий солдат с пулеметом, который должен был с этой крыши охранять государственный переворот от возможных покушений со стороны законной государственной власти»…
Этот немецкий солдат с пулеметом был не метафорой, а самой подлинной реальностью. Мы видели, как он с нашего двора влез на крышу цирка и стоял там в полной болевой готовности. С нашего же двора производилось снабжение этого своеобразного фронта продовольствием.
А в цирке была, действительно, разыграна пантомима. Каждое слово и каждый жест был заранее подготовлен и инсценирован. Все и прошло, как по нотам. Всенародно избранный гетман отправился в Софийский собор, где был отслужен молебен, а затем он обосновался в генерал-губернаторском доме[69]. Никакого сопротивления, даже никакой попытки сопротивления ни с чьей стороны не было.
Как могло случиться, чтобы кучка дрессированных «хлеборобов» в несколько часов свергла власть Центральной Рады и учредила гетманство? Объяснение этого дикого факта лежит прежде всего в том, что Рада не имела ни физической, ни моральной опоры в городских массах. Что же касается деревни, то она «безмолвствовала» 29 апреля, но последующим своим поведением по отношению к гетману и к немцам показала, что она, во всяком случае, не на их стороне. У Рады имелся военный министр Жуковский, который занимался похищением банкиров, но украинской армии, которая могла бы защитить Раду, не существовало. Если не считать нескольких сотен сечевых стрельцов, то военная опора Рады могла бы базироваться исключительно на германских войсках, да еще на привезенных немцами частях, составленных из бывших русских военнопленных. Эти последние, маршируя по улицам города, вызывали всеобщую зависть своей новёхонькой формой из синего сукна. Их и стали называть «синими жупанами». Но в политическом отношении синие жупаны в конце концов показались немцам слишком красными, и накануне падения Рады они были разоружены. Позиция же самих германских войск воплощалась фигурой солдата с пулеметом на крыше цирка…