Из киевских воспоминаний (1917-1921 гг.) — страница 27 из 50

У большевиков квартира для процессов, к несчастью, всегда была. И они «ставили» и «ставили» их, собирая полные сборы любопытных. В отличие от наших литературных судилищ, их суды кончались кровью и страданиями.

Ассоциация Ревтрибунала с нашими инсценированными процессами так прочно укоренилась в моем сознании из-за того, что первая судебная постановка, инсценированная большевиками, носила особенно эксцентричный характер. Это был суд над палачом, казнившим убийцу Эйхгорна — Бориса Донского и над всеми участниками его дела в германском военно-полевом суде. Большевиков ничуть не смущало то, что почти все обвиняемые — германские офицеры — были в то время уже в Германии и даже ничего не знали о суде над ними. И к ответственности перед революционной совестью киевских судей были привлечены, кроме имевшегося в наличности палача, также все отсутствовавшие члены военного суда, обвинитель, директор тюрьмы и др. Всех их заочно приговорили к смертной казни… Чем не процесс Франца и Карла Моора? — Среди обвиненных был и мой знакомый Gеrichtsоffizier киевской комендатуры лейтенант Бюттнер. Воображаю, какие глаза бы сделал этот детина — он был в косую сажень ростом и атлетического телосложения, — если бы узнал, что киевский Ревтрибунал приговорил его к смерти…

В довершение карикатурности, Ревтрибунал постановил «снестись с германским правительством о приведении приговора в исполнение»… Чем не литературный процесс?[114]


* * *

Я говорил уже, что пребывание Советской власти в Киеве в 1919 году совпадает с эпохой ее полного расцвета. Размах строительства был у нее еще неудержимо широк, никакие досадные сомнения в осуществимости затеянных нововведений еще не появлялись. И большевика строили и строили.

Строили они — учреждения. Ничего иного они и тогда не были в силах создать. Но учреждения создавались поистине без удержу.

Особенно в фаворе была в то время просветительная часть. Почти вся интеллигенция, постепенно отходившая от тактики саботажа, охотно шла на службу именно в просветительные учреждения. Таким образом, личный состав учреждений Наркомпроса был всегда обеспечен. С другой стороны, здесь легче и проще, чем где бы то ни было, можно было создать «потемкинские деревни». И их создавали сотнями.

Каждое уважающее себя советское учреждение имело «культпросвет» либо «агитпросвет», то есть, культурно-просветительный либо агитационно­ просветительный отдел. При более крупных учреждениях были также особые издательские, библиотечные, лекционные, школьные и внешкольные отделы. Более всего умиляли меня имевшиеся в разных «губвоен-продснабах» и «компочтелях» особые «кино-комитеты» или «кино-секции, специально ведавшие кинематографической частью.

Так как бумажных денег печатали ad libitum[115] и на просветительные цели экономничать не полагалось, то народным просвещением занимались решительно все ведомства. Военное ведомство, в котором денег было особенно много, представляло собой настоящее царство науки. Народный комиссариат по военным делам, окружный военный комиссариат, губернский военный комиссариат — все учреждали школы, читальни, кинематографы и клубы.

Громадное большинство всех этих начинаний оставалось, разумеется, на бумаге, а во многих случаях просветительная цель была лишь предлогом для реквизиции помещений и мебели. Кое-что, однако, было все же сделано; кое-какие, если не знания, то полузнания, получили и большинство красноармейцев и довольно значительный контингент городского населения. И из всей массы богатств, растраченных советской властью, деньги, потраченные на просветительные цели, израсходованы наименее непроизводительно.

Рядом со всем этим великолепием обеспеченных средствами военных и политических органов, работа самого ведомства народного просвещения была сравнительно скромной. Почти все силы его уходили на ежемесячную реорганизацию университетов и гимназий, на заседания по выработке программ и т.д. Притом, по старой традиции, средства самому Наркомпросу отпускались не столь щедро, чтобы могло хватать на все старые и новые школы.

Народным комиссаром просвещения был Затонский[116] — приват-доцент Киевского политехникума и лютый коммунист. С работой комиссариата мне сталкиваться не приходилось, но зато весьма близкая связь установилась у меня с «Губернским отделом народного образования».

Я впервые попал в «Губотдел» еще в феврале или начале марта, хлопоча об «охранной грамоте» для своей библиотеки. Среди служащих отдела я встретил много знакомых из газетного и литературного мира, которые с увлечением принялись тогда за работу над различными культурными начинаниями. Меня привлекли к участию по отделу внешкольного образования, ведавшему публичными лекциями, вечерними курсами и библиотеками. Я подал заявление о зачислении меня лектором по истории и правоведению и был назначен преподавателем в первую из открывшихся вечерних школ для взрослых. Отношения мои с Губотделом продолжались и после зачисления лектором, так как я принимал участие в комиссиях по выработке программ для вечерних школ.

Наша школа открылась 24 апреля 1919 года в помещении Екатерининского реального училища[117], в котором нам отвели на вечерние часы несколько классов. Ученики были разбиты на две группы по степени подготовки.

О работе в школе у меня остались в общем самые лучшие воспоминания. Несколько месяцев я преподавал также в другой подобной же школе на Печерске, но та с уходом большевиков в августе 1919 года заглохла, тогда как наша первая школа — единственная из сотен основанных тогда школ — пережила, меняя наименования, все последовавшие перевороты и, вероятно, существует и поныне. Ее жизненность обусловливалась тем, что в нее с самого начала вступило крепкое ядро сознательных и интересовавшихся делом слушателей. Это ядро и вынесло школу на своих плечах через все политические бури, тогда как состав преподавателей (за исключением заведующего школой Л.М.Левицкого и меня — преподавателя второстепенных предметов) постоянно менялся.

Я не педагог и не берусь судить, насколько рационально было поставлено наше начинание, правильны ли были наши методы и достаточны ли результаты. Склонен думать, что лекционная система, по которой я вел занятия, не вполне соответствовала уровню слушателей. Однако, самый интерес, с которым эти последние относились к урокам, а также составлявшиеся некоторыми из них записки, показывают, что совершенно безрезультатно лекции не проходили.

Записки подавались мне слушателями для просмотра и исправления. Разумеется, регулярные записи лекций умели вести только несколько человек из всего класса. Но, читая записки этих нескольких слушателей и слушательниц, я поражался здравому смыслу, восприимчивости и понятливости, которые обнаруживались в этих неотесанных, не видавших настоящей школы мозгах. Некоторым, по умению схватить и изложить сущность лекции, могли бы позавидовать иные студенты. И это впечатление выигрывало в яркости от того, что записки обычно были писаны полудетскими, невыписанными почерками — писаны нередко с грубыми орфографическими ошибками. Последнее, впрочем, в значительной мере нейтрализовалось благодаря новой орфографии.

Составленные комиссиями при Губотделе учебные программы были посланы на утверждение в Наркомпрос. Но там, как и следовало ожидать, программы были признаны буржуазными (это, действительно, были серьезные учебные программы без всяких тенденций и без политики) и в утверждении их было отказано. Программы были сданы для переработки в новую комиссию при Комиссариате, которая своих занятий, как водится, так и не закончила. К счастью, школы не были закрыты в ожидании новых программ — по-видимому, и большевикам несколько импонировало, что какое-то их культурное начинание существует не только на бумаге. Мы обходились без утвержденных учебных программ, фактически руководствуясь неутвержденными проектами комиссии при Губотделе. Преподавание наше было совершенно свободно. Я, по крайней мере, читая самый скользкий предмет (начальное правоведение, переименованное впоследствии в «обществоведение», а затем даже политическую экономию), до самого конца моей работы в школе, то есть, до поздней осени 1920 года, ни единого раза не удостоился ни посещения какого-либо ревизора, ни вообще давления с той или иной стороны. Разумеется, я тщательно избегал касаться вопросов злободневной политики, — но ведь, с точки зрения марксизма, теория ценности есть также политика.

Пришлось мне летом 1919 года принять участие еще в одном просветительном проекте, носившем уже более декоративный характер. «Агитпросвет Политуправления Наркомвоен» (читай: агитационно-просветительный отдел политического управления Народного комиссариата по военным делам) затеял организацию «Дворца просвещения». Средств должно было быть отпущено сколько угодно (у Наркома Подвойского[118] была широкая натура) и в этом «дворце» предполагалось сосредоточить и театры, и кинематограф, и лекции, и курсы, и Бог знает что еще. Я был приглашен в организационную комиссию в качестве консультанта по научно-учебному отделу. Из всей затеи ничего не вышло.

Участие в организации Дворца Просвещения привело меня в контакт с одним из бывших тогда в Киеве центральных учреждений У.С.С.Р. — с Наркомвоеном. Комиссариат, со всеми своими оперативными, интендантскими, агитационными, библиотечными, кинематографическими и прочими отделами, занимал огромный дом 1-го Российского Страхового Общества, на углу Крещатика и Прорезной улицы. Во главе его стоял Подвойский — по общим отзывам, наряду с Раковским, самая яркая фигура украинского Совнаркома.

Сам Раковский — председатель Совнаркома и Нарком иностранных дел — имел штаб-квартиру во дворце, а частное жилье — в особняке миллионера Могилевцева