Настроение в городе было приподнятое. Все население высыпало на улицы, мелькали белые платья и праздничные наряды. Сами добровольцы в своих английских хаки имели щегольской и молодцеватый вид. Толпы народа ходили по городу с национальными флагами и, — несмотря на тяжелые воспоминания, связанные с «патриотическими манифестациями», — в этот день было приятно видеть и эти толпы, и эти знамёна. Чувствовалось всеобщее единение, напоминавшее первые дни революции. Большевистская власть, чрезвычайка и расстрелы представлялись каким-то дурным сном, навсегда схороненным. Поспешное бегство большевиков, кровавые расправы перед уходом, всеобщее возмущение против них — все это не оставляло, казалось, и сомнения в том, что эта опозорившаяся и всеми проклинаемая власть окончательно отошла в историю…
Впрочем, эти мысли невольно охватывали нас регулярно при каждой эвакуации… Тем трагичнее бывало разочарование, когда большевики — возвращались.
Антибольшевистские чувства толпы били через край. Они особенно муссировались теми печальными реликвиями, которые оставили по себе последние дни советской власти. Слово «чрезвычайка» было у всех на устах. Толпы народа тянулись в бывшие помещения Чека. Самая ужасная картина открывалась перед посетителями в доме на Садовой № 5. Как я уже говорил, там Губчека (помещавшаяся напротив, в генерал-губернаторском доме) производила расстрелы. Для этого дела был приспособлен особый бетонированный сарай, стены которого хорошо заглушали звуки выстрелов… Сарай этот был оставлен ушедшими большевиками в самом кошмарном виде. Пол был залит кровью, по углам валялись куски человеческих мозгов. Картина была потрясающая.
Хотя действительность была достаточно ужасна, но народная молва стремилась сделать ее еще ужаснее. Создавались легенды о будто бы найденных изуродованных трупах, об орудиях пыток и т.д. Все это было чистым вымыслом. Большевики делали свое заплечное дело самым упрощенным и быстрым образом…
Тела жертв последних расстрелов, в большинстве, не были еще похоронены. Они лежали в мертвецкой Анатомического театра, где несчастные родные разыскивали и опознавали их. Из Анатомического театра ежедневно направлялись на кладбища похоронные процессии.
Во всех учреждениях служили панихиды по погибшим сочленам. На нашем первом адвокатском собрании мы не досчитались десяти товарищей, павших жертвами чрезвычайки и самосудов…
Газеты чернели траурными объявлениями.
С первых же дней добровольческой власти фанатики и слепцы стремились использовать всеобщие чувства траура и скорби для человеконенавистнических, пагубных целей.
Возбуждение народа, как и следовало ожидать, направилось с первых же дней против евреев. В эту именно сторону направляли его если не сами добровольцы, то весьма значительная часть их политических друзей.
Шульгин в первом же номере возобновленного «Киевлянина» счел уместным напомнить слова своего отца о том, что «Юго-Западный край — русский, русский, русский», и обещал отныне не отдавать его больше «ни украинским предателям, ни еврейским палачам». В своем националистическом ослеплении Шульгин считал, что сила Добровольческого движения — в национальных русских лозунгах. В действительности, однако, сила движения была в лозунгах не национальных, а государственных, не русских, а российских. И как раз роковой ошибкой для всего грандиозного движения оказалось то, что оно не сумело победить в себе национальное высокомерие и оттолкнуло от себя все не националистически-русские элементы населения.
В отношении украинства ложный шаг был сделан самим Деникиным. В отношении же еврейства ему оказали медвежью услугу его правые сторонники во главе с В.В.Шульгиным.
Что бы ни говорить о роли евреев в большевистском движении, изображение большевизма как национального еврейского движения, направленного против всего русского, есть не только клевета, но невежество и глупость. Большевизм не есть национальное движение; напротив, он уничтожает все национальные институты. Большевизм и не направлен специально ни против какой нации; среди его жертв наблюдается полное равноправие национальностей. И если Троцкий и Урицкий — евреи, то евреями же были Дора Каплан и Каннегиссер.
Этих бесспорных истин не существовало тогда ни для несознательных масс, ни для некоторых вполне сознательных руководителей. Народ, проклиная большевизм, находит в евреях его живое воплощение. А погромные идеологи всеми силами поддерживали и лелеяли в нём эти чувства и представления.
С первых же дней после ухода большевиков начались антиеврейские эксцессы. Пример показали наши калифы на час — галичане. На одной из окраин они захватили небольшой отряд гражданской милиции, наспех организованной в эти дни Городской Думой, и безжалостно расстреляли 34 еврейских юношей, бывших среди милиционеров. Как жестоко и слепо национальное предубеждение: эти юноши, самоотверженно откликнувшиеся на зов Думы и еще в присутствии большевиков, с большим риском для себя образовавшие охрану мирных жителей, — эти несчастные юноши были привлечены к ответу за преступления большевиков…
Отдельные эксцессы имели место и в последующие дни на улицах города. Хватали и избивали людей, которых — правильно или неправильно — «признавали» за бывших комиссаров. В лучшем случае их отводили в контрразведку. Оттуда же, продержав их пару недель, обычно отпускали с миром.
В один из этих первых дней, возвращаясь домой, я увидел группу возбужденных людей, толпившихся у подъезда. Я подошел ближе. Один из наших жильцов, К., с прежних времен имевший отношение к сыскной полиции, с азартом доказывал, что стоявший тут же молодой человек — комиссар из чрезвычайки. К ужасу я узнал в этом последнем своего хорошего знакомого Б., шедшего ко мне в гости. Б. служил в городском управлении и был несколько раз в чеке, хлопоча за арестованных рабочих городских предприятий. Наш жилец, очевидно, встретил его там однажды. И этой встречи было для него достаточно, чтобы теперь называть Б. комиссаром и чекистом.
К., видимо, уже успел завести связи в контрразведке, так как по его вызову через полчаса явился взвод солдат, арестовавший моего знакомого. Я направился за ним. Его предъявили начальствовавшему в нашем районе полковнику, который велел перевести арестованного на ночь в какое-то помещение на глухом Кловском спуске.
«Г. полковник, — спросил я его, подавляя волнение, — арестованному ничего не угрожает?»
Полковник переменился в лице и резко ответил: «Мы не большевики, — не расстреливаем».
Однако эту ночь мы была не вполне спокойны за судьбу Б. На следующее утро его перевели в контрразведку, помещавшуюся на Фундуклеевской улице, а оттуда в тюрьму. Мы сейчас же подняли на ноги всех и вся, получили от городского головы удостоверение о совершенной лояльности Б., но все это не произвело большого впечатления. Его освободили только недели через две. Впоследствии, по другому делу, я обратился с просьбой о заступничестве к прокурору судебной палаты С.М.Чебакову, который лично знал арестованную (помощника присяжного поверенного). Но тогда же мне передали отзыв о Чебакове одного генерала из контрразведки, заявившего, что Чебаков, которого назначил прокурором «мерзавец Керенский», для него не авторитет… Единственным способом вызволить кого-либо из контрразведки было найти знакомого следователя или нащупать путь к кому-либо из не бессребренных чинов канцелярии…
В этом все подобные учреждения — большевистские и антибольшевистские — похожи друг на друга!..
Эпоха добровольцев, — особенно в первое время, — была эпохой возрождения и восстановления всего разрушенного советским режимом. Скажу более: это была последняя возможная попытка восстановления в истинном смысле этого слова, то есть восстановления без постройки наново, путем простой отмены всего содеянного большевиками. В Киеве, где большевики провели всего полгода, такое восстановление было тогда еще возможно. Уничтоженные большевиками учреждения еще существовали, их материальный и личный состав был еще налицо. Достаточно было снять налет декретов, и все могло еще воскреснуть — суд, городское самоуправление, университет, торговля, банки и т.д. Эта возможность тогда еще была, но, повторяю, это была последняя возможность…
Под знаком восстановления и прошли первые недели деникинской власти. Все выселенные устремлялись обратно в свои квартиры, разыскивая по городу реквизированную у них мебель. Банки, из которых были увезены векселя и процентные бумаги, открыли вновь свои операции. Заработали фабрики и заводы. Жизнь стала значительно дешевле — хлеб дошел до 7-ми рублей за фунт, в то время как при большевиках он стоил около 20 рублей, а перед эвакуацией даже 70 рублей.
Некоторое смятение на рынке вызвали валютные мероприятия новой власти. До этого момента широкая публика почти не делала различия между различными сортами русских денег. Известным фавором пользовались только так называемые «царские деньги», которые почти не обращались на рынке. Но о возможности различных цен на один и тот же предмет при расчете на разную валюту никто тогда еще и не подозревал. «Керенки», «украинки» и «советские» шли совершенно наравне; последние принимались даже охотнее всего, так как среди керенок» и особенно среди украинских пятидесятирублевок было много фальшивых и рваных. — Непосредственно перед приходом добровольцев появился лаж на керенки и украинки; курс советских денег пал. А вскоре после переворота советские деньги были аннулированы особым приказом и большая масса населения, снабженная главным образом этими деньгами, оказалась в весьма тяжелом положении.
Валютный вопрос, повторяю, внес некоторое смятение и вызвал неудовольствие против новой власти; но общая картина была все же картиной возрождения нормальной хозяйственной жизни. Все продукты появились в изобилии, продавцы перестали бояться реквизиций, условия транспорта улучшились. Жить стало легче.
Быстро возродилась, с приходом добровольцев, также общественная и правовая жизнь.