Получались известия о новых и новых погромах. Особенно кровавую страницу добровольцы вписали в свою историю в Фастове. Там уже был не погром, а резня, истребление всего еврейского населения… Так как погромы нужно было чем-нибудь оправдать, то юдофобская пропаганда правых кругов все усиливалась. Стали распространять легенды о жестокостях, чинимых евреями над солдатами деникинской армии. Легенды эти были настолько нелепы и неправдоподобны, что не воспроизводились даже в самой крайней правой печати. Тем не менее их повторяли люди, которые как будто причисляются к интеллигенции… По-видимому, в иных случаях, когда нет ритуального убийства, нужно его создать.
Еврейство насильно выключалось из состава групп, поддерживающих Добровольческую армию. Некоторые еврейские круги принимали крайние меры к тому, чтобы предотвратить это пагубное для обеих сторон отчуждение. Через несколько дней после киевского погрома человек двадцать киевских еврейских деятелей, не смущаясь презрительным шипением и еврейских, и русских националистов, образовали «Еврейский комитет содействия возрождению России». Комитет выступил в печати с декларацией, призывавшей еврейство к всемерной поддержке Добровольческой армии.
Но события были сильнее самых благих намерений и начинаний. И их голос звучал громче самого горячего призыва. Между еврейством и армией образовалась пропасть. Еврей, переживший погром, не мог не стремиться всеми силами души уехать в такие места, где ему не грозило бы его повторение. Еврейский купец, неуверенный в своей безопасности и в безопасности семьи, не мог ездить за товаром; этим он саботировал хозяйственное возрождение. Еврей — бывший юнкер, произведенный в офицеры, не мог продолжать любить армию, которая изгнала его из своей среды.
Становилось тяжело жить. Впервые в эти дни во мне появилось желание уехать, хотя бы и надолго, за границу. Всякая общественная работа делалась все труднее и мучительнее… Ухудшались с приближением зимы и внешние условия жизни.
Между тем военное положение Добровольческой армии начало заметно изменяться к худшему. Большевистский налет на Киев был как бы сигналом, положившим начало обратной волне добровольческого наступления. Возможность такого налета обнаруживала чрезвычайную необеспеченность тыла добровольцев на Украине. В значительной мере эта необеспеченность была вызвана ошибками политического характера.
Деникин объявил Петлюру изменником и не умел столковаться с Польшей. Естественно, что и Петлюра, и поляки старались, чем могли, вредить Добровольческой армии. Петлюра открыл свой фронт большевикам и дал им возможность с юга подойти к Киеву. Поляки не желали «протянуть руку», чтобы сомкнуть в районе Гомеля свой фронт с фронтом Деникина и тем завершить окружение оставшихся на Украине большевистских частей.
Хозяйственная жизнь, которая не переносит даже самых справедливых еврейских погромов, не налаживалась. Транспорт был расстроен совершенно. У нас не было прямого сообщения с Одессой — туда приходилось ездить через Бахмач. Сообщение с правительственным центром, — Ростовом-на-Дону, — также было крайне медленное и трудное. Надвигалась зима; а между тем город был без топлива. Стали обзаводиться комнатными печками, так как на центральное отопление уже не рассчитывали. Уголь из Харькова не подвозили, электрические станции жили со дня на день. Трамвайное движение сокращалось, электрическое освещение действовало нерегулярно. Каждый вечер нас оставляли на час или два во мраке. Невеселые думы навевал этот мрак…
Я невольно сравнивал эти внешние условия киевской жизни в октябре и ноябре 1919 года с тем, что было годом раньше — при гетмане и немцах. Ведь тогда тоже была эпоха «контрреволюции», — отчего же тогда жизнь била ключом, а теперь она так явно замирала? Неужели все дело было в немцах, в этих серых, исполнительных солдатах и в франтоватых, наглых лейтенантах? Неужели так-таки невозможно своими силами восстановить угольные шахты и заставить работать электрическую станцию?..
Армия была деморализована. Непрекращавшиеся еврейские погромы не прошли для нее даром. Растеряв всеобщее уважение и сочувствие, растеряв симпатии торгово-промышленных и, в частности, еврейских элементов населения, она вместе с тем подтачивалась и изнутри. «Грабители, — сказал генерал Деникин, — не могут долго оставаться на месте грабежа». Сначала они, после грабежей, уходили вперед, теперь они стали уходить обратно.
Разлагающее влияние еврейских погромов признал в конце концов и Шульгин. В одной из последних статей в «Киевлянине» он со свойственным ему талантом формулировал эти мысли в ярких и лаконических строках. И для Шульгина стало ясно, что погромы вредны не только из-за вызываемой ими чрезмерной жалости к евреям… Но было уже поздно.
Национальная нетерпимость добровольческого командования и в другом отношении отомстила за себя на судьбе армии. Все украинское движение было в официальном приказе Деникина объявлено изменническим; ни о каком соглашении с Петлюрой, разумеется, не было и речи. Такой политикой этот естественный союзник в борьбе с большевиками был обращен в врага. И в то время как Добровольческая армия двигалась на Москву, Украина оставалась незамиренной, и связи с портами Черного моря не было… Неумелыми и нерешительными переговорами добровольцы оттолкнули от себя и другого союзника — Польшу.
Политические ошибки командования и эксцессы войск прощались общественным мнением, пока оно верило, что Добровольческая армия — такая, как она есть — все же ведет нас к свержению большевиков. Но когда эта вера пошатнулась, а затем стала быстро слабеть и исчезать, широкие круги резко отшатнулись от командования армии и политики добровольцев.
Та же картина происходила, по-видимому, и у Колчака. Но характерным образом у нас в Киеве о Колчаке и его правительстве не находили иных слов, кроме самого горячего восхищения. Деникину даже ставили в вину, что он нарочито не допускает в свои края известий о положении в Сибири, чтобы иметь возможность не следовать либеральному и демократическому примеру Колчака. Возможно, что в Сибири в это время думали то же об Украине. Эта трагикомедия на тему: «где же лучше? — где нас нет», происходила в миниатюре и между Киевом и Одессой. В Киеве все надежды возлагали на одесского командующего генерала Шиллинга и на какие-то подчиненные ему идеальные части, составленные из немецких колонистов. А в Одессе, говорят, ждали спасения от киевского генерала Бредова…
Я сказал уже, что события 1 октября были для добровольцев сигналом к повороту военного счастья. С октябрьскими днями совпало взятие Орла — этого крайнего пункта на пути к Москве, который удалось занять добровольцам. Через несколько дней, однако, Орел был оставлен. Писали о различных стратегических соображениях, по которым эвакуация Орла добровольцами должна была быть гибельной для большевиков. Этого хотелось, но трудно было верить. А когда затем каждая неделя стала приносить весть о новом отступлении и о новой эвакуации, для нас стало ясно, что мы обречены.
Подавляюще действовало на жизнь Киева то, что большевики, отступив от города в первых числах октября, снова остановились на Ирпене. Таким образом, мы все время находились под ударом. Доносившаяся по ночам канонада напоминала нам о близости фронта и об изменчивости военного счастья… В городе часто распространялись слухи о предстоящей эвакуации; несколько раз подымалась паника. В десятых числах ноября даже началась форменная эвакуация, которая затем была приостановлена…
После октябрьских дней я твёрдо решил уехать из Киева. Я приводил в порядок дела и готовился к отъезду. Хотя никаких формальных разрешений и пропусков для выезда не требовалось, но все же это было делом нелегким: трудно было найти хоть какой-нибудь вагон, не говоря уже о более или менее оборудованном и более или менее защищенном; трудно было установить свой маршрут. 11 ноября мы сделали первую неудачную попытку уехать. Мы провели целую ночь на вокзале, сидя на чемоданах, в переполненной теплушке. Утром выяснилось, что нас с собой не берут, и мы вернулись домой… Теплушка, в которой мы просидели эту ночь, еще дней пять стояла на Киевском вокзале, пока какой-то поезд не включил ее в свой состав.
Около 20-го ноября условия выезда из Киева значительно улучшились: благодаря переходу галицийских частей на сторону Добровольческой Армии, открылось прямое сообщение между Киевом и Одессой на Казатин, Жмеринку, Раздельную. Мы завели переговоры с каким-то железнодорожником, обещавшим перевезти нас в Одессу. У него был, будто бы, готовый к отправке вагон, и нужно было только выждать несколько дней, пока возвратятся с линии какие-то локомотивы.
Пока мы ждали этих локомотивов, Добровольческая Армия все отступала, а большевики все приближались к Киеву. В военных сводках стали попадаться названия совершенно уж близких пунктов: Нежин, Бобровица, Бобрик, Бровары… Город пустел.
Мы со дня на день ожидали возможности отъезда. И не дождались.
28 ноября нам пришлось быть на еврейском кладбище и там же, во время похорон, мы услышала усиленную канонаду, доносившуюся из-за Днепра. В городе мы застала уже картину бегства. Носились автомобили, военные останавливали на улицах извозчиков и реквизировали лошадей, все устремлялось на вокзал. Стало известно, что большевики прорвали фронт у Дарницы и значительно приблизились к Киеву.
Подвел нас наш железнодорожник!..
На следующее утро я отправился с двумя из предполагавшихся наших спутников к вокзалу на разведку. На Фундуклеевской улице какие-то военные остановили нас и пригласили зайти за ними во двор ближайшего дома. Почуяв недоброе, я не последовал их приглашению, повернулся и стал быстро спускаться вниз по направлению к Крещатику. За своей спиной я услышал чей-то голос: «Эй, вы, в черной шляпе, — пожалуйте-ка сюда!» Не оборачиваясь, я ускорил шаг и завернул за угол. Народа на улице было много и солдат счел неудобным (а может быть и не стоящим) гнаться за мной по улицам. Я стал ожидать возвращения своих спутников. Вскоре появился один, отпущенный после того, как он предъявлением паспорта доказал свою непричастность к еврейству. Второй пришел позже; у него забрали 10.000 рублей и кольцо.