Поэтому я и не могу дать достаточно полной картины школьной политики советской власти. Ограничусь отдельными штрихами, по необходимости отрывочными и беглыми.
Из всех институтов нашей жизни, вероятно, именно школа больше всего пострадала от того неудержимого реформаторского психоза, которым вообще отличаются большевики. История высшей школы за последние годы есть история непрерывных реформ, реорганизаций, переименований. При этом, со свойственным им максимализмом, наши реформаторы обязательно бросались из одной крайности в другую. Например, сначала было объявлено об отмене всяких экзаменов, баллов и т.д. Доступ в высшие учебные заведения был открыт для всех; обучение было, разумеется, бесплатным. А затем, через некоторое время, не только были восстановлены все виды экзаменов, но еще были выдуманы истинно-драконовские меры надзора и контроля за занятиями студентов. Все студенты стали считаться мобилизованными, а некоторые категории — «ударными». Каждый студент был обязан ежемесячно сдавать не менее определенного числа экзаменов; в случае невыполнения этого, он подлежал немедленному исключению, и имя его сообщалось в «Губкомдезертир» для привлечения на принудительные работы.
Учебные планы и программы подвергались переработке едва ли не ежемесячно. При этом, если нечего было реформировать по существу, то хоть переносили старое с одного места на другое или меняли его название. Юридический факультет университета был закрыт. Но через некоторое время он воскрес под видом «правового факультета» Института народного хозяйства (то есть бывшего Коммерческого института). В программе новоиспечённого правового факультета было вычеркнуто уголовное право, но зато введены два новых предмета: криминальная социология и криминальная политика. В названии факультета иностранное слово было заменено русским; в названии учебного предмета русское — двумя иностранными. Дух реформаторства был удовлетворен.
Студенчество представляло собой массу весьма пёстрого характера и состава. Большую его часть составляли прежние студенты и студентки, прервавшие свои занятия во время войны и стремившиеся теперь наверстать пропущенное. Хотя по новым правилам диплом не давал никаких прав и преимуществ, все же студенты весьма ревностно стремились сдать побольше зачётов, набрать в свои матрикулы побольше подписей. Здесь, как и во всем, отражался дух времени — все чувствовали себя «sur lа branche[146]», никто не верил в прочность режима и все «ориентировались» на предстоящее восстановление прежнего.
Если профессоров дергали постоянными реформами и изменениями учебных планов, то студентам не давали покоя бесконечные регистрации и перерегистрации. Большевики хотели добиться того, чтобы в высшей школе обучались только дети пролетариев и коммунисты. Достигнуть этого было невозможно; но тем не менее, начальство с большим упорством занималось отсеиванием наличного состава учащихся. Для этой цели и выдумывали все новые и новым регистрации, заставляли студентов заполнять бесконечное количество анкет и отвечать на всякие изустные вопросы. В анкетах спрашивалось о занятиях самого учащегося во все периоды революции, о профессии его родителей, об его политических симпатиях и т.д. На последние вопросы, естественно, стремились отвечать по возможности уклончиво (например, на вопрос об отношении к советской власти отвечали «лояльное», на вопрос о сочувствии той или иной партии отвечали «политикой не занимаюсь» и т.д.).
Разочаровавшись в анкетах, большевики принялись за допросы. Были образованы какие-то «тройки» из представителей начальства и «надежных» студентов; каждый студент должен был предстать пред ясные очи подлежащей тройки и подвергался инквизиторскому допросу. По существу, однако, и из этого варварского приема ничего не вышло. Студенты изворачивались, тройка записывала ответы, а затем весь собранный материал клался куда-нибудь под сукно и вскоре предавался забвению.
В Институте народн. хозяйства, где я лекций не читал и встречался со студентами исключительно на экзаменах, я имел дело почти только со студентами прежних времен, — постаревшими, обветренными в окопах и потрепанными жизнью, но все же студентами прежнего типа. Только на лекциях в Народном университете и в «Академии нравственных наук имени Л.Н.Толстого» я приходил в соприкосновение с новым типом студента, — студента, не получившего гимназического образования, занятого тяжелым трудом и урывающего у вечернего досуга два-три часа для пополнения пробелов своего развития. Впечатление, оставшееся у меня от общения с моими слушателями, было самое отрадное. Я видел пред собой людей, действительно стремившихся к знанию: внимательно слушавших и задававших вопросы, свидетельствовавшие о подлинном, глубоком интересе к предмету. Для всей этой молодёжи книга была абсолютно недоступна, журналов не было вовсе, газеты были полны надоевшими агитационными фразами. Только на лекциях ей приходилось иногда слышать слова, отрывавшие ее от печальной и тоскливой действительности.
Только этим можно объяснить, что, несмотря на неблагоприятнейшие внешние условия, лекции посещались довольно исправно, а устраиваемые Народным Университетом от времени до времени краткосрочные курсы[147] имели большой успех. И это несмотря на то, что занятия зимой происходили в нетопленых помещениях, часто при жалком мерцании керосиновой коптилки.
Если мне было с чем-либо жаль расставаться, уезжая из Киева, то только с этой аудиторией в Народном университете и в Академии …
Впрочем, оба учреждения задыхались от различных житейских невзгод и, насколько мне известно, в следующем учебном году занятия ни здесь, ни там не возобновились.
От учащихся следует перейти к учащим. О них страшно и больно писать…
Могу сказать — не для оправдания какого-либо политического тезиса, а по опыту и личным наблюдениям, — что из всех слоев населения России от большевистского режима сильнее всего пострадала интеллигенция. Режим был направлен против так называемой буржуазии, то есть против представителей финансового и торгово-промышленного капитала. Но у этих последних было сравнительно много средств сопротивления: они имели запасы, на которые могли жить, они имели кредит, они в значительном количестве могли выехать за границу.
Интеллигенция и, в особенности, деятели высшей школы были, напротив, совершенно безоружны в борьбе с ограблением и обнищанием. Ни запасов, ни кредита у них не было. Выехать очень многие из них не могли или не решались. И они остались и страдали больше и глубже других. Для человека духовного труда выселение, мобилизация, лишение привычной работы — все это чувствуется острее и болезненнее, чем для всякого иного. А этому подвергались все — интеллигенты не меньше других.
Помню, как в одну из эпидемий выселения целых домов, которые мы иногда переживали в Киеве, талантливый и заслуженный зоолог, профессор Киевского университета, тщетно искал заступничества пред всеми властями. В конце концов, он должен был выехать из своей трехкомнатной квартиры, так как весь дом предназначался для каких-то железнодорожных мастеровых.
Материальные условия жизни людей науки были ужасны. Педагогическая работа, по всемирной и вековой традиции, оплачивается хуже всякого иного труда. В этом — и в этом одном — советская власть не отступила от традиций. Нам платили гроши, платили с запозданием в 2-3 месяца… Перед отъездом из Киева я зарабатывал около 20.000 рублей в месяц, в то время как на прокормление небольшой семьи нужна была такая же сумма в день. Другие, читавшие больше лекций и занимавшие должности по администрации учебных заведений, зарабатывали больше — в пять, в десять, но не в тридцать раз больше. И все недоедали, все тащили тяжести и рубили дрова, все жили без книг, без света, без бумаги, без рабочей комнаты…
«Академический паек» вне Петрограда и Москвы существовал почти только на бумаге. В Москве же он был таков, что популярный литературный критик, имя которого известно всей России, еле прокармливался вдвоём с женой, а детей должен был отослать в колонию Собеса. Пользовавшийся академическим пайком Иосиф Алексеевич Покровский — самый крупный цивилист в России — умер от болезни сердца, нажитой при колке дров. А его коллега по московскому университету, профессор-романист В.М.Хвостов, покончил с собой, оставив записку: «Вот единственный способ избавиться от советской власти…» То же сделал годом ранее сенатор бар. Нолькен — неутомимый комментатор нашего торгового законодательства. Не проходило месяца без вести о новой смерти: умер Е.Н.Трубецкой, умер Л.М.Лопатин, умер М.Я.Капустин, умер С.А.Венгеров — не перечислить всех…
В Киеве академический паек стали выдавать в декабре 1920 года и выдавали, помнится, всего месяца три. По нашим карточкам мы получали какую-то ячную муку, получали иногда пшено и умеренные количества сахара, и соли. С какой тревогой все эти дары судьбы ожидались, с каким трудом доставались и разносились по домам…
Если большевики вздумают построить памятник или триумфальную арку в честь советской власти, то я представляю себе следующий сюжет для фронтового барельефа:
Раннее зимнее утро. Холод, снег и вьюга. Еще полутемно. На Николаевской улице, у входа в кооператив, где выдается академический паек, задолго до его открытия, стоит профессорская очередь. Тут и математики, и биологи, и языковеды, и знатоки античной древности. Почтенные, седые лица. Попадаются среди них и жены, и ребята — эти дежурят у привезенных с собой санок. У каждого профессора в руках несколько мешков или корзина. Он ждет несколько часов того счастливого момента, когда откроется дверь кооператива, ему насыпят в мешки муку и крупу, он взвалит их на плечи и поплетется домой.
Под барельефом можно сделать надпись словами Ремизова:
«Нищенский хвост на паперти коммуны».
Каковы были общественные настроения в Киеве этой эпохи? Что думало, что чувствовало, на что надеялось население?