[11].
После возвращения в Словакию, летом 1944 г., Милоданович был назначен начальником лагеря украинских беженцев Лешть, а в период путча полковника Яна Голиана был арестован повстанцами и содержался в лагере военнопленных в Любетовой. После освобождения из этого плена и кратковременного ареста немецкой оккупационной армией он возглавил единственный артиллерийский дивизион словацкой армии, переименованной в Домобрану. Находясь на этой должности в мае 1945 г., он, вместе с остатками словацкого военного командования и армии, капитулировал перед войсками западных союзников и находился в американском плену до ноября того же года[12].
Шесть лет службы Словацкой республике и активное участие в войне принесли Всеволоду целый ряд знаков отличия, в том числе достаточно высоких. Согласно его личному делу, ему была вручена Памятная медаль за службу в сентябре 1939 г., затем, 15 июля 1941 г., – Крест мировой войны I степени[13] и, наконец, 26 ноября 1942 г., – медаль «За храбрость» II степени. Кроме того, на одной из фотографий на кителе Милодановича хорошо виден нагрудный знак Быстрой дивизии. Благодаря помощи семьи офицера и анализу его мемуаров, мы можем установить, что Памятная медаль была им получена за службу в марте 1939 г. (т. е. за участие в войне против Венгрии), а боевые действия против Польши принесли Всеволоду носившейся на ее ленте щиток с цифрами «IX. 1939». Кроме того, к списку надо добавить Военный крест победы IV класса, медаль «За храбрость» III степени, Памятный знак за борьбу против Советского Союза I степени и румынский Офицерский крест ордена Румынской звезды[14].
Отметим, что по другую сторону фронта воевал двоюродный брат Всеволода, Георгий Яковлевич Милоданович, также майор, но уже Красной армии. Он родился 7 января 1902 г. в Каменце-Подольском и как сын офицера, погибшего во время Русско-японской войны, был зачислен в 3-й Московский кадетский корпус. В 1919 г. вступил в Красную армию, участвовал в боях против войск адмирала Александра Колчака. В период «чисток» второй половины 1930-х гг. дважды репрессировался, но был восстановлен в армии и участвовал в Зимней войне с Финляндией, в ходе которой был назначен комендантом Кандалакши. В 1939–1940 гг. командировался в Бессарабию и западную Украину. Пропал без вести в апреле 1942 г., находясь в должности начальника штаба 43-го дорожно-эксплуатационного полка[15].
При этом братья продолжали поддерживать связь, по крайней мере, до второй половины 1930-гг., хотя, по понятным причинам, не афишировали этого. Как видно на примере одной семьи, Гражданская война продолжалась.
После освобождения из плена Всеволод устроился на службу в полицию УНРРА[16] в Мюнхене, затем работал бухгалтером в лагере беженцев Шлайсхейм, и, наконец, вместе с женой они заменяли родителей для детей-сирот различных национальностей в Бад-Айблинге. Европу он навсегда покинул в конце 1949 г., выбрав переселение в Австралию (кроме того, беженцам предоставлялась возможность переезда в США или Южную Америку, но «зеленый материк» был выбран как не имеющий границ остров). Прошедшая комиссию семья была распределена в лагерь в Батерсте, где супруги Милодановичи получили палатку, в которой, однако, благодаря друзьям в Сиднее, жили недолго.
В Сиднее, отказавшись от предложенной должности чертежника, бывший офицер поселился в пансионате и пошел служить уборщиком вагонов на железную дорогу, позже заняв должность инструктора по уборке. Его супруга в это время устроилась в госпиталь (при котором и жила), где развозила еду для пациентов. Спустя два года им, вместе с замужними дочерями, удалось купить дом, а в июле 1962 г. Всеволод вышел на пенсию.
В последние полтора десятилетия своей жизни Милоданович продолжал работу по написанию своих многочисленных мемуаров, проводил много времени в саду, ухаживая за более чем 100 росшими там розовыми кустами, встречался со своими друзьями – выпускниками Михайловского училища, много читал, интересовался политикой, любил музыку. По свидетельствам его дочери Татьяны, он, несмотря на то, что много курил, никогда не болел, всегда пребывал в очень хорошем настроении и писал ее проживавшему в Чехии крестному (своему бывшему адъютанту), что «никогда не думал, что эмиграция будет такая хорошая».
После войны, по информации его дочери, Милоданович поддерживал связь со своим сослуживцем по Восточному фронту полковником Ондреем Греблаем и с проживавшим в Вашингтоне бывшим начальником штаба министра народной обороны Словакии подполковником Йозефом Парчаном. Вероятнее всего, он являлся членом Унии словацких комбатантов – ветеранской организации бывших словацких военнослужащих-эмигрантов, выступавшей за возрождение независимой Словакии на началах Первой Словацкой республики. Точно известно, что в 1954–1955 гг. в четырех номерах выпускавшегося Унией журнала «Домобрана» была опубликована статья Милодановича о боях Быстрой дивизии на Кавказе[17], при этом его звание в издании было указано как «полковник артиллерии». Впоследствии, полковником словацкой армии он был назван и в некрологе, опубликованном русским эмигрантским журналом «Часовой»[18]. Здесь следует помнить, что Уния, считавшая себя прямой наследницей Министерства народной обороны Словакии, продолжала служебное производство своих членов и после войны.
Утром 10 октября 1977 г. у Всеволода случился сильный удар. Его последними, обращенными к дочери, словами были «закури мне папиросу». Прибывшая скорая доставила его в госпиталь, где бывший офицер скончался спустя три дня. Согласно желанию покойного, его прах был кремирован.
Милоданович был женат дважды. С первой женой, своей дальней родственницей Лидией Илларионовной Соворовской, он прожил очень недолго, и заключенный в мае 1918 г. брак закончился разводом. Второй супругой офицера стала дочь кисловодского аптекаря Дмитрия Цинцинатора Елена (родилась 24 октября 1900 г. в Москве). После окончания гимназии она поступила на медицинский факультет Донского государственного университета (Ростов-на-Дону), который окончила 25 июля 1924 г. Сразу после этого Елена выехала в Чехословакию, где ее ожидал Милоданович, с которым они 5 ноября того же года обвенчались в церкви Св. Николая в Праге. Ее медицинский диплом в Чехословакии признан не был, поэтому до самого момента второй эмиграции она занималась домашним хозяйством и воспитанием двух дочерей. Скончалась в Австралии в 1986 г., прах помещен рядом с мужем[19].
Всего, по некоторым данным, Всеволод Милоданович опубликовал в течение жизни более 200 статей мемуарного и публицистического характера[20]. Вместе с тем, в настоящий момент свет увидело далеко не все его литературное наследие. Представляемые вниманию читателей мемуары, преимущественно, публикуются впервые и описывают период его службы в армии УНР. Дореформенная орфография в них изменена на новую, а текст отредактирован в соответствии с нормами современной грамматики и, частично, пунктуации русского языка, но с сохранением всех характерных оборотов речи. Перед нами уникальное свидетельство русского офицера, националиста и монархиста, вполне искренне служившего независимой Украине. В отличии от большинства известных мемуаров украинских офицеров периода украинской Освободительной войны, зачастую описывающих те события лишь в превосходных тонах, акцентируя внимание на положительных сторонах армии УНР, мемуары Милодановича описывают события гораздо более объективно. В то же время, будучи убежденным антикоммунистом, Всеволод не строил иллюзий и в отношении Белого движения на юге России, осознавая его обреченность, по его мнению, из-за глупости и некомпетентности руководителей. Настоящие воспоминания отличает подробность и высочайшая, почти документальная, точность, анализ описываемых событий, беспристрастное освещение своей роли в них, несомненный литературный талант автора и большое чувство доброго, ненавязчивого юмора.
Редактор-составитель выражает искреннюю и глубокую благодарность всем, оказавшим помощь в работе. Татьяна Швец (урожденная Милоданович) (Сидней, Австралия) любезно предоставила рукописи мемуаров отца и большое количество фотографий из семейного архива. Это стало возможно благодаря всеобъемлющей помощи Алексея Скуратова (Москва, Россия). Кроме того, ценные документы предоставили историки Мартин Лацко (Братислава, Словакия) и Йозеф Петраш (Трнава, Словакия).
Андрей Самцевич
Из Кисловодска в Кисловодск. 1918—1919
Всеволод Милоданович в словацкой форме. Декабрь 1942 г.
Часть IИз Кисловодска в Полтаву
1. Упущенный благоприятный случай[21]
Очень часто случается, что те, которые командуют, не видят, а те, которые видят, не командуют, а потому теряют охоту видеть.
В ноябре 1917 года я приехал с Румынского фронта в Кисловодск. В то время по всем железным дорогам России валила орда потерявших человеческий облик «товарищей», превращая в руины и станции и подвижной состав. В частности, такие толпы двигались по Владикавказской железной дороге с Кавказского фронта, и потому эта дорога не отличалась от прочих. И только в Минеральных Водах меня поразил контраст со всем тем, что я до сих пор видел: вокзал имел почти нормальный вид. А когда я вошел в кисловодский поезд, он выглядел совершенно так, как «в доброе старое время». Я объяснял себе это тем, что кавказские «товарищи» так торопятся домой, что им нет времени заглянуть на Минераловодскую ветку – тупик и «отделать» ее по установленному для тогдашнего времени образцу.
И вот, когда я приехал в Кисловодск, тут тоже ничего не напоминало о революции. Город был полон «недорезанных буржуев» всех видов, военных и статских, всюду царил «старый режим». В парке, где грело совсем не по зимнему солнце, на каждом шагу можно было слышать «Ваше Превосходительство» и иногда даже «Ваше Императорское высочество», а шикарные юнкера Николаевского кавалерийского училища с дореволюционной отчетливостью становились «во фронт», хотя этот вид отдания чести был уже давно упразднен Временным правительством. Кисловодск был тогда счастливым оазисом в России. В нем не было ни фабрик и заводов, ни казарм, не было поэтому и озверевших лиц.
Но этот «рай», царивший в городе, не действовал на меня успокоительным образом. Было совершенно ясно, что длиться до бесконечности он не может! Найдется кто-нибудь, кто «надоумит» орду, валившуюся по Владикавказской дороге, заглянуть в Кисловодск (а также в Ессентуки и Железноводск, где положение было подобным же, хотя и с меньшим процентом «шикарной» публики, или в Пятигорск, где оно было отчасти хуже, так как там квартировал какой-то пехотный запасной полк), и тогда – прощай все! Но могло быть и иначе: запасы денег у пришлой публики когда-нибудь (и даже в очень недалеком будущем) иссякнут, и тогда тоже настанет конец.
Как бы то ни было, мне было совершенно ясно, что не может продолжаться такое положение, когда вся Россия во мгле и только в Кисловодске сияет солнце! Оно должно погаснуть, если антибольшевицкие силы будут так пассивны, как до сих пор. И, поразмыслив над всем этим, я сказал своему отцу, бывшему начальнику 5-й Сибирской стрелковой дивизии, а тогда – в резерве чинов в Кисловодске:
– Ты часто видишь и играешь в винт с генералом Рузским[22]. Предложи ему, как старшему здесь в чине и всем известному генералу, возглавить здешних офицеров и объединить их в вооруженных воинских частях. Это дело я представляю себе так: он издаст, например, такой приказ:
«Сего числа я вступил в командование всеми воинскими чинами, находящимися в городе Кисловодске. Приказываю всем офицерам, юнкерам и солдатам, верным России, явиться завтра в 9 часов утра вооруженными в здание Кургауза, где они получат от меня дальнейшие приказания. Подпись: генерал Рузский».
– Я считаю, – пояснил я, – что такое приказание будет исполнено подавляющим большинством. Помешать собранию никто не может, так как большевиков тут нет. А для того чтобы не вмешались иногородние, промежуток между изданием приказа и собранием должен быть достаточно коротким. Когда офицеры соберутся, из них тут же будет составлена воинская часть, вооруженная пока хотя бы только шашками и револьверами, и, в качестве первой меры, необходимо сейчас же арестовать большевицкий Совет в Пятигорске и разоружить тамошний запасной полк, чтобы избавиться от «товарищей» и получить оружие. Никаких затруднений, по-моему, это не представит.
Во втором этапе необходимо будет произвести призыв офицеров в остальных курортах, создать дальнейшие части, призвать местное население, организовать управление краем, пока – в границах Минеральных Вод… Но не буду забегать вперед. Тут будут резать, и – очень скоро, а потому в первую очередь надо спасать собственную шкуру и не дать себя перестрелять поодиночке. Кисловодск особенно удобен для формирования, так как здесь нет никакой оппозиции. Всю акцию можно произвести совершенно открыто, нужна только быстрота!
– Ты смотришь на положение очень пессимистически, – ответил мой отец. – Такое положение, как сейчас, конечно, не может продолжаться долго. Но нам нужно только подождать некоторое время. Временное правительство пало, падут и большевики!
– Временное правительство пало, потому что его сбросили большевики, – возразил я, – но кто сбросит большевиков?
– Кто-нибудь да найдется, – сказал отец.
– Откуда возьмется этот таинственный «кто-то», кто будет так силен, что сбросит большевиков? – Опять возразил я. – Такой силы нет, и она должна быть создана нами. Кто бы другой мог их повалить?
Дня два-три спустя отец сказал мне:
– Я говорил с Рузским на твою тему…
– И что же? – спросил я. Отец улыбнулся:
– Рузский ответил мне – привожу его слова дословно: «Если Ваш сын такой умный, то пусть и возьмется за это дело сам!»
– Это же совершенно невозможно! – воскликнул я. – И неостроумно – капитан не имеет никакого права объявить о своем «вступлении в командование»! Кроме того, кто бы его послушался? Этого не можешь сделать даже ты, но только старший в чине. Таковым здесь является генерал Рузский! Кроме того, он известен всем! А если он стар и немощен, то на первом же собрании он может объявить, что назначает «командующим армией», например, генерала Радко-Дмитриева, или вообще любого генерала по своему выбору, который и будет фактически командовать. Но первый шаг должен сделать Рузский и никто другой!
Я мог бы только «пригласить» офицеров на собрание. Но кто бы туда пришел: 2 капитана и 10 поручиков и, может быть, еще кто-нибудь высший – из любопытства. И в конце концов гора бы родила мышь! Что можно сделать с 10 поручиками? А большевики получили бы предупреждение, и потом вообще на все было бы поздно!
Я прекратил разговор на эту тему, а потом сообщил отцу, что возвращаюсь на фронт в свою 32-ю артиллерийскую бригаду.
– Там, по крайней мере, – сказал я, – никто не поставит меня к стенке, а если возникнут какие-либо осложнения извне, то на фронте, как на границе: всегда будет возможность перебежать к австрийцам. Ждать здесь пассивно, пока за мной не придут, я не желаю!
– Подожди. – сказал отец. – Генералы (забыл фамилии этих двух генералов) и подполковник 18-й артиллерийской бригады Яскульский поедут на днях в Ростов к Алексееву и Корнилову, которые, по слухам, что-то формируют. Посмотрим, какие новости они привезут.
Я подождал, пока отец не сообщил мне, что эта группа вернулась ни с чем! Она была принята и Алексеевым, и Корниловым, которые заверили, что никакой армии они не формируют и что газетные сообщения не отвечают действительности.
Тогда я окончательно решил уехать, но – не мог! Ростов был взят большевиками, к счастью, всего лишь на 2–3 дня, казаки быстро освободили город. Я этим воспользовался и проскользнул достаточно гладко и в итоге благополучно прибыл в свою бригаду. Это было 21 декабря 1917 года.
Судьба Рузского, Радко-Дмитриева и 126 других генералов и прочих офицеров и высших сановников общеизвестна. Им недолго пришлось играть в винт и греться на солнце в парке! Покорные приказу Пятигорского председателя Совета Анджиевского, они поехали к нему на «регистрацию» и были порублены шашками.
Но мой отец уцелел: вопреки советам коллег, он этого приказа не исполнил, но замаскировался, поскольку это было возможно в таком небольшом городе, как Кисловодск, и дождался освобождения, ибо армия Алексеева и Корнилова, вопреки заявлению Кисловодской делегации, все-таки была сформирована! Но она должна была оружием прокладывать себе дорогу в Кисловодск, вместо того, чтобы на этом пути ее приветствовала бы «армия Рузского»!
Возможно, конечно, что мне следовало попробовать лично «уломать» Рузского, но его ответ на мое предложение, сделанное моим отцом, своей насмешливой формой казался мне окончательным. Быть может, так же мне следовало бы попробовать действовать в смысле ответа Рузского, но я всегда держался и держусь законности и против всякой партизанщины.
Но я удивлялся и удивляюсь до сих пор – неужели такая простая мысль, как создание «армии» в Кисловодске, только мне одному пришла в голову, одному из тысяч собравшихся на Кавказской группе Минеральных Вод, тогда как, по моему мнению, она должны была возникнуть в голове каждого! Но, по-видимому, это было, увы, так! Ведь потому-то в конце концов ничего и не вышло, и каждый пойманный покорно становился к стенке, а не пойманный – прятался, или бежал, хотя бежать-то в общем было некуда!
2. Возвращение в бригаду
Итак, мне оставалось вернуться из своего шестинедельного отпуска в бригаду. Но уехать сразу я не мог: большевики захватили Ростов. К счастью, через 2–3 дня казаки выбили их оттуда и путь был освобожден. Я поехал (хотя и не был особенно уверен, что доеду).
Хотя была уже половина декабря, т. е. прошло уже полтора месяца со дня большевицкого переворота, я ехал в полной «старорежимной» форме, с орденом Св. Владимира 4-й степени с мечами, со знаком Михайловского артиллерийского училища и с «Фельдцейхмейстерским[23]» ниже последнего, так что на моей груди было 6 императорских корон. В Ростове-на-Дону я влез в вагон через окно и, опередив таким образом толпившихся у дверей, получил сидячее место.
В Синельникове пришлось пережить несколько неприятных минут. Я вышел на станцию в поисках чего-нибудь съестного. В вестибюле станции, перед закрытыми в зал дверьми, стоял матрос с винтовкой, явно часовой. Я испытал сильное желание повернуть, но в таких случаях этого именно делать не следует, и я вошел в зал.
Большой зал был завален «товарищами», спавшими на полу по образцу сардинок в коробке. Вдали, за прилавком, был какой-то свет, керосиновая ли лампа, или свечка – не помню. Общий вид был жуткий! К прилавку вела узенькая тропинка между спавшими, которой я и воспользовался. Но у прилавка я мог выпить только подозрительного чаю (конечно – суррогата), больше там ничего не было, и пошел обратно. Матрос у выхода меня опять игнорировал.
В купе появилось двое новых личностей в защитной форме без погон. Через минуту к дверям купе подошли три матроса с винтовками. «Товарищи! – сказал старший. – Ваши документы и ваше оружие!» – «Документ, пожалуйста! – сказал я, протягивая ему свой отпускной билет. – А что касается оружия, то я еду на фронт и оно мне нужно!» Меня поддержало несколько голосов моих спутников в нейтральной одежде: «Мы тоже едем на фронт!» Матрос заколебался: превосходство в силах было на нашей стороне! «Хорошо! – сказал он. – Оружие можете себе оставить». И уже не интересуясь документами, прошел дальше и вышел на перрон вместе со своими спутниками. Поезд сейчас же тронулся.
Тут один из двух новых пассажиров вынул из кармана серебряные погоны Польского корпуса[24] и, с помощью другого, оказавшегося его вестовым, надел их на плечи, а затем рассказал, что случилось с предыдущим поездом, в котором он приехал в Синельниково.
Станция была занята сильным отрядом матросов – «красы и гордости русской революции», как они тогда назывались в речах ораторов и в печати. Матросы стали извлекать из поезда обнаруженных офицеров и уводить их. Поляку удалось убежать и где-то скрыться. Позже среди матросов поднялась тревога: было получено сообщение, что к станции приближается украинский полк имени Богдана Хмельницкого[25], сформированный еще Временным правительством. Матросы поспешили уехать обратно в Севастополь, увезя с собой арестованных офицеров. На станции осталась только маленькая группа матросов для наблюдения. Затем подошел наш поезд, и польский офицер, покинув свое убежище, сел в него.
Сопоставляя этот случай с тем, что я слышал позже в Крыму, предполагаю, что именно из этих арестованных офицеров матросы составляли так называемые «букеты», из трех человек с грузом на ногах, и побросали их в море. Они утонули в стоячем положении, и, как говорили потом к Крыму, один из водолазов сошел с ума, увидев под водой картину колыхающихся в воде утопленников! Дальнейший мой путь до Киева прошел без инцидентов.
В Киеве я остановился на несколько дней у тетки моей матери Елены Павловны Красовской. На кухне у ней были просторные полати, на которых стояла кровать. Было тепло и комфортабельно! В Киеве был относительный порядок. Офицеры погон и орденов не носили, и я последовал их примеру. Теперь мне надо было проехать в местечко Новоселицу[26], которая находилась в стыке трех государств: России, Австро-Венгрии и Румынии. Путь шел через Жмеринку и Могилев-Подольский. Но уехать сразу я не мог, так как в Жмеринке было восстание местных большевиков. Кто их подавлял, для меня было загадкой.
Могилев-Подольский тоже не внушал доверия: там было двое командиров одной и той же 8-й армии: законный – генерал Юнаков – и большевицкий – прапорщик нашей бригады, горный инженер Лев Александрович Александрович, лет под 50 и, как у нас говорили, сподвижник Корнилова в путешествиях по Средней Азии.
Этот «Лева», как его за глаза звали в нашей бригаде, не был каким-нибудь страшным большевиком. Мне приходилось разговаривать с ним несколько раз. Он находил, что Временное правительство такая дрянь, что, чем скорее его кто-нибудь сбросит, тем лучше! С этим я соглашался, с оговоркой «если его выбросят не большевики»! Он также утверждал, что в столкновениях офицеров с солдатами виноват всегда офицер! Я тоже с этим соглашался, и тоже с добавлением – «в подавляющем большинстве случаев».
Говорю это, конечно, о положении на фронте, где главной целью было сохранить хотя бы оборонительную способность и дотянуть до совершенно очевидной победы Западных союзников (к которой «примазаться»!) и потому никогда не делать из мухи слона!
В нашей 32-й пехотной дивизии эти «мухи» тоже случались, но в «слонов» не превращались, так что даже в августе 1917 года, когда австрийцы после краткой, но весьма громкой артиллерийской подготовки с участием 12-см орудий атаковали позицию дивизии в Северной Румынии между селами Буда-Маре и Могонешти, то прорванными оказались сами, а не мы (начальство затем разумно остановило наступление!). Дивизия развалилась только после большевицкого переворота, и то не сразу. Возможно, что она была в числе исключений среди дивизий, чему способствовала ее удаленность от Петербурга. Но вернусь в «Леве» Александровичу.
Иногда поведение «Левы», пока он был в бригаде, мне даже нравилось. Например, такой случай: осенью 1916 и до революции наша дивизия занимала позицию в Лесистых Карпатах на таких высотах, как 2002, 1901 и 1866. Пехота там мерзла и голодала. Мне рассказывали такой случай: на наблюдательный пункт (не помню, какой батареи), где дежурил «Лева», на высоте 1901, стали приходить пехотные солдаты с вопросом: «Нет ли у вас чего-нибудь поесть?» «Лева» вызвал к телефону командира пехотного полка и сказал ему: «Если Вы не накормите своих солдат, я доложу об этом начальнику дивизии!» Что ответил на это командир полка, мне, к сожалению, неизвестно. Конечно, никто из кадровых офицеров или молодых запасных не предпринял бы подобного шага, но «Леве» было, что называется, наплевать! Ему было все равно, что о нем подумает начальство!
Обо мне «Лева», уже как представитель бригадного комитета, выразился так: «Такие определенные монархисты, как Милоданович, нам не опасны! Опасны те, о которых мы не знаем, что они думают». В другой раз, когда летом я командовал 2-й батареей, он спросил членов батарейного комитета: «Ну, как вам нравится ваш новый командир?» – «Мы ему не мешаем, а он – нам». – «Значит, нравится?» – «Да не совсем», – ответили. – «Не нравится?» – «Тоже нет». Итак, я жил в мире, и с «Левой», и с комитетами!
«Лева» сделал карьеру по комитетской части, сперва – как председатель бригадного комитета, потом – дивизии, а после – армии, комитет которой и выбрал его командующим 8-й армией. Двух командующих одной и той же армии, конечно, слишком много: часть армии признавала одного, другая – другого, но в общем обе части жили довольно мирно, пока 8-я армия вообще не исчезла, а с ней и оба командующих. Потом я слышал от офицеров, что «Лева» в Киеве и изучает украинский язык!
Я прожил у тетки несколько дней, пока не получил известие, что порядок в Жмеринке восстановлен. Меня проводили на вокзал моя будущая жена и ее брат. Я сел в пустой товарный вагон и поехал. Поезд прошел станцию Жмеринка без остановки – вероятно, там все-таки не все было в порядке. В Могилеве-Подольском все было тихо, и 21 декабря 1917 года я благополучно прибыл в Новоселицу и явился командиру бригады генерал-майору Обручешникову[27].
«Вот, хорошо, что Вы приехали, – сказал он мне. – Вводится выборное начало, и Ваш старший офицер штабс-капитан Рексин ведет агитацию, чтобы выбрали его. Вы можете принять меры против этого». Но генерал ошибался: никаких мер принимать я не собирался. Для чего бы я это делал? Война кончилась, и мы все в самом близком будущем должны были стать одинаково безработными! Я вернулся в бригаду совсем не за тем, чтобы чем-нибудь командовать, но просто потому, что мне некуда было деваться, а в бригаде я был дома более, чем где-либо.
Я вытребовал себе от батареи повозку (экипажи отошли уже в область преданий) и вернулся в тот самый большой офицерский блиндаж, в чистом поле, из которого уехал в отпуск 4 ноября 1917 года.
Положение на фронте было такое: батареи еще стояли на позиции, но о стрельбе, конечно, не могло быть и речи. Бригада была украинизирована[28], и все солдаты-«кацапы» отосланы домой. Часть «хохлов» была в отпуску, в батареях оставалось по 100–110 солдат. Офицеры тоже отчасти разъехались, как кто хотел, кацапы и хохлы одинаково. Бригада подчинялась генералу Юнакову.
Пехота украинизирована не была. Ее большая часть дезертировала, а остаток признавал своим командующим армии «Леву» Александровича. Такое разделение дивизии не мешало, однако, украинцам и большевикам жить между собой в мире. Противник тоже не подавал признаков жизни – итак, и с ним мы жили в мире. Вообще была полная идиллия, а наш командир бригады свел знакомство с австрияками и ездил в Черновцы пьянствовать с ними.
Офицеры мне рассказывали о таком случае. После своего избрания командующим армией «Лева» приехал в управление бригады для дополнения своего послужного списка фразой «такого-то числа избран командующим 8-й армией». О дне и часе он сообщил заранее, а потому комитеты собрались перед управлением для приветствия. Наш генерал, только что вернувшийся из Черновиц после тяжкого кутежа, случайно подъехал к управлению бригады в тот момент, когда «Лева» вышел из автомобиля.
– Вы – командующий армией? – спросил он еле ворочавшимся языком.
– Имею несчастье им быть, – скромно ответил «Лева».
– Вы… (слово из трех букв), а не командующий армией, – сказал генерал, и офицеры, рассказывавшие мне об этом, добавили: «И это было единственным добрым делом, совершенным нашим генералом в течение его двухлетнего командования бригадой!»
«А как реагировал “Лева” на заявление генерала?» – полюбопытствовал я. «Обратился к комитетчикам со словами: “Вы слышали, что позволяет себе генерал?” Что же можно ожидать от прочих офицеров?» А комитеты выслушали это молча, и генерал пошел отсыпаться. Таким образом, и в этом случае мир не был нарушен.
Вскоре должны были быть произведены выборы командного состава. Принцип выборного начала наша бригада исправила очень удачно: 1) командиры дивизионов по-прежнему должны были назначаться сверху, так как солдаты признали свою некомпетентность в вопросах тактики; 2) адъютанты, для обеспечения наилучшей совместной работы с их командирами, должны были выбираться последними. Это давало в бригаде 5 свободных мест для офицеров, не выбранных батареями.
Выборы состоялись 3 января 1918 года. Я получил ОДИН голос, чей – не знаю, но предполагаю, что подпоручика Розанова, Михайловца [выпуска] 1914 года, застрявшего в чинах по случаю того, что просидел в запасном дивизионе почти всю войну. Штабс-капитан Рексин получил 33 голоса – весьма слабое относительное большинство (одна треть голосовавших), остальные голоса разбились, и таким образом Рексин стал командиром батареи!
Иного результата я и не ожидал, так как: 1) до своего отпуска я командовал этой батареей только 32 дня; 2) эта батарея была развращена долгим командованием в мирное время и в течение первого года войны подполковника Р[ено][29]. Он, правда, был в обществе офицеров приятным и остроумным человеком, с солдатами – отнюдь не жестоким, но одновременно был и пьяницей, скандалистом, игроком (занимавшим деньги у своего фельдфебеля), и больным человеком, не способным ни в мирное время, ни в военное командовать батареей.
Большинство офицеров было ему под стать: старшим офицером был, правда, очень умный и интеллигентный офицер (и элегантный ездок к тому же), но также и морфинист и кокаинист, который на войне проводил время в постели и то впрыскивал себе какую-нибудь гадость, то нюхал другую. На рубеже 1915 года его отправили домой[30]. Другой, [офицер] мирного времени, летом 1915 года попал в сумасшедший дом, третий был алкоголик и скандалист, четвертый – такая мямля, что это было известно ему самому, двое младших были офицерами, произведены на войну из подпрапорщиков мирного времени: один из них был упомянутым фельдфебелем, которому Р[ено] был должен деньги и возвратил ему долг таким остроумным способом, за счет казны, другой был очень порядочным человеком, но положение обязывало его к скромности. Он, собственно говоря, был произведен «для отвода глаз» от того, первого, но был надежным офицером и пользовался общим уважением. А того, первого, канониры выставили сразу же после революции! Канониры 5-й батареи говорили мне: «Мы знаем, почему он был произведен в офицеры!»
В общем, 4-я батарея должна была получить о своих офицерах довольно отрицательное представление! Поэтому уже осенью 1917 года в батарею прибыли Рексин и Розанов.
После Р[ено] 4-ю батарею получил прославившийся организациями артиллерийских подготовок подполковник Василий Фадеевич Кирей, но он командовал батареей только три месяца осенью 1915 года и месяца полтора – летом 1916 года в походе на Делатынь и Карпаты, а затем исчез из нашего горизонта (окончил войну командиром XXIII армейского корпуса).
Перед 4-й я командовал 1-й батареей, командир которой уехал в отпуск и не возвращался несколько месяцев. Бригада считала, что он вообще не вернется, и представила меня к утверждению в должности. Но он вдруг вернулся, и бригада запросила меня, согласен ли я очистить для него свое место. Я, понятно, ответил согласием, считая неудобным поступить иначе, тем более, что с командиром 1-й батареи я был в самых дружеских отношениях (замечу, что позже жена этого офицера поблагодарила меня за эту любезность). Тогда мне дали эту, 4-ю, с представлением штабу XI армейского корпуса на утверждение в должности. Но через 32 дня командования ею я уехал в отпуск в Кисловодск и поэтому нисколько не был удивлен, что солдаты выбрали Рексина!
От батарейного комитета я получил и сатисфакцию в виде извещения, что «ввиду моих заслуг на войне, батарея против меня ничего не имеет и предоставляет мне свободу действий». Чего же больше? Таким образом, я сделался в бригаде «инспектором чистого воздуха», не претендуя на одно из вышеупомянутых пяти свободных от выборов мест.
После выборов канониры 5-й батареи (моей на войне основной) спрашивали меня, почему я не баллотировался у них. Я ответил, что все равно конец!
Скажу еще несколько слов о Рексине. В мирное время он был офицером 127-го пех[отного] Путивльского полка, а в течение первого года войны – начальником связи штаба дивизии. Оттуда, по смене офицеров, был прикомандирован к нашей бригаде и впоследствии переведен в артиллерию. Летом 1917 года, когда я командовал 2-й батареей, он был в ней старшим офицером. Конечно, как артиллерист, он еще не мог быть на высоте во всех случаях войны, но вообще все, в том числе и я, были им довольны. Он был веселый и простой человек. Особую славу в бригаде он получил еще тогда, когда был еще начальником связи штаба дивизии. Дело было такое:
Начальник дивизии ген[ерал]-лейт[енант] Вендт диктовал своему начальнику штаба приказ, причем выразился с досадой о полковнике Хвостицком, командире 127-го пех[отного] Путивльского полка, в котором Рексин прослужил в мирное время два года. Услышав слова начальника дивизии, Рексин вскочил и хотел что-то сказать, но спохватился, расплакался и выскочил из комнаты. Такие чувства подпоручика к своему командиру полка, блестящему командиру и, по мнению нашей бригады, доставили Рексину именно ту «славу», о которой я упомянул. Вообще, я не очень поверил генералу Обручешникову, что Рексин подкапывается под меня, хотя революция и изменила многих людей! Впоследствии Рексин был убит в Добровольческой армии.
После выборов управление бригады получило телеграмму «Левы»: «Если капитан Милоданович и штабс-капитан фон Витте не избраны, отошлите их в мое распоряжение!» «Лева», очевидно, решил позаботится о нас. Он, по-видимому, был не уверен в том, как с нами поступят солдаты, но мы были осведомлены лучше. Витте к тому же был избран, так как 5-я батарея (и еще три) постановили переизбрать всех на должности, занимаемые ими, не вдаваясь в критику, и только 2-я батарея выбрала командиром фельдфебеля, подпрапорщика Ватажка (хорошего фельдфебеля), а старшим офицером – старшего писаря Пономаренко (тоже хорошего писаря). Впрочем, там из офицеров, кажется, никто не оставался, я как-то их не видел – может быть, и были какие-нибудь юнцы? Во всяком случае, оба выбранные сразу же «зазнались» и солдаты их выбрали так же быстро, как избрали. Не помню, кого они потом пригласили в командиры.
Из командиров дивизионов был налицо только командир 1-го, подполковник Пересветов (столь же «мифический», как и наш генерал!), командир II-го дивизиона, подполковник Свешников[31], уехал в Киев и не вернулся из отпуска. Дивизион остался вакантным, адъютанта тоже не было.
Командиром бригады был избран начальник связи бригады, поручик из вольноопределяющихся Никанор Феофилович Струменский – через «ять», добавили к его фамилии офицеры, считавшие, что это «ять» в его фамилии совершенно не на месте[32]! При данных обстоятельствах этот выбор был очень удачным. Струменский был благоразумным, скромным и благовоспитанным офицером, а кроме того – что теперь было особенно важным – как сын сельского священника владел украинским языком.
Наш генерал был избран начальником дивизии (инцидент с «Левой» ему не повредил, но затем он быстро смылся куда-то).
Такое положение продолжалось ровно 8 дней!
3. Демобилизация
11 января 1918 года бригада была снята с позиций и стянута в Новоселицу. Последовал приказ Центральной Украинской Рады о демобилизации. Орудия, зарядные ящики и обоз были поставлены в общем парке на одной из площадей местечка, солдаты разобрали большую часть лошадей и часть повозок для путешествия в них домой в Волынскую губернию, причем, вспоминая о конце Русско-японской войны, платили за каждую лошадь по 36 руб. Командир 5-й батареи подполковник Константин] В[асильевич] Курзеньев тоже взял себе пару лошадей и повозку и поехал таким образом в Острожский уезд, где было имение его жены. В батареях осталось по 20 солдат и по столько же лошадей (с небольшими отклонениями в ту или другую сторону в батареях). Оставшиеся солдаты рассуждали, по-видимому, так, как я: где можно было в то время найти в России такой тихий уголок, как Новоселица?
Деньги, полученные от «продажи» лошадей, нам очень пригодились, так как с той поры мы оказались отрезанными от света! Железнодорожное сообщение прекратилось, почта и телеграф не действовали. Из Румынии тянулись через Новоселицу разоруженные румынами воинские части. Особенно печально выглядели артиллерийские бригады: шестерки лошадей с ездовыми, а за ними ни орудий, ни зарядных ящиков!
Кое-какая наша пехота еще сохранилась, и ее настолько возмущал вид разоруженных частей, что она решила отомстить румынам и обратилась за содействием к артиллерии. Мы не хотели ни ссорится с пехотой, ни воевать с Румынией и договорились о компромиссе: дадим им 2 орудия с запряжкой и делайте с ними, что хотите (без артиллеристов). Итак, пехота, под командой штабс-капитана Лотоцкого, выбранного командиром пехотной бригады (в вид компенсации за какой-то инцидент, при котором его чуть не побили!), переправилась через Прут и вторглась в Румынию.
Стоит упомянуть о Потоцком. Он вышел на войну в 1914 году вольноопределяющимся, пробыл всю войну в строю роты Путивльского полка и никогда не был ранен! В конце октября 1914 года он с целым батальоном попался в плен при преследовании отступающих австрийцев, но пробыл в плену только два часа. Когда конвой вел пленных через лес, кто-то подал команду: «Разбегайся во все стороны!» Конвой остался на дороге с разинутыми ртами, а наш батальон присоединился к своему полку.
Но в «войне с Румынией» Лотоцкому не повезло: перед первым же городом его отряд был обращен в бегство двумя десятками румынских жандармов. В панике один из солдат попал под собственную пулеметную двуколку и сломал себе ногу, других потерь не было. Затем наша пехота вообще разошлась, и в Новоселице осталась только наша бригада. Мы остались жить да поживать, да ждать у моря погоды.
Мой первый вестовой (денщики не любили слова «денщик», а потому и офицеры привыкли называть их вестовыми), Петр Идасяк, поляк, которого я получил в 7-й горной батарее по выходе из Михайловского училища и взял с собой в мобилизации, при переводе в 5-ю легкую батарею постоянно ворчал на меня, и в конце концов это мне надоело! Я заменил его веселым канониром Василием Захаровым. В мирное время его очень хорошо выдрессировала жена поручика Цуйманова[33], получившего в мобилизации иное назначение вне бригады. Замечая его действия по моему «хозяйству», я говорил ему: «Сразу видно, как хорошо тебя научила мадам Цуйманова!» На это он отвечал: «Барыня Цуйманова – вредная барыня!» Замечу, что такого же мнения были о ней и офицеры!
К сожалению, Захаров, незадолго до моего последнего отпуска, заболел тифом и был эвакуирован. Но Идасяк был налицо. Он, как и я, решил не торопиться с отъездом и пользоваться миром в Новоселице как можно дольше. Я снова взял его к себе, но уже как платного вестового. Но он меня подвел!
Он ленился подметать пол моей комнаты и выносить мусор и именно «подметал» его под шкафы и прочие подходящие для этого места. Я этого не замечал, но хозяйка заметила и сделала мне грубый выговор. Не говоря худого слова, я взял ее за плечи, повернул и, выставив из комнаты, считал уже инцидент исчерпанным, как вдруг увидел, что из третьей комнаты бегут муж и сын с топорами! Я встал за стол, имея по револьверу в каждой руке, и сказал: «Еще шаг – и я буду стрелять!» Хозяева моментально повернулись и ушли рысью, как и пришли. Идасяк получил выговор от меня, и, кажется, я переменил квартиру – не помню.
Обед нам варила нанятая кухарка. Мы посещали часто кондитерскую Соломона Берена, у которого были две дочки: брюнетка Изабелла Соломоновна, с несколько косым одним глазом, и более красивая и статная Елена Соломоновна, блондинка. Дочки, однако, нас интересовали гораздо менее, чем пирожные, которые были действительно превосходными.
По вечерам мы собирались в большой комнате у другого жида, Пейкера, где жил кто-то из наших офицеров. Нашу компанию составляло человек 7–8. Среди офицеров старшим был маленький подполковник Решетников[34], командир 1-й батареи. Среди прочих был 17-летний вольноопределяющийся, который назывался нами «Маленький», хотя ростом он был выше любого из нас, а последним членом общества был румынский дезертир Фундояну, который с гитарой в руках распевал румынский гимн: «Разбой, разбой, разбой… вот вам!.. курона романа…» – так это звучало в наших ушах, а «Маленький» надевал ему на голову шлем и бил по нем в такт кулаком. Замечу, что «разбой» по-румынски «война» и военное министерство называется министерство «де разбой»!
Дамскую часть общества составляли четыре дочки хозяина: Шейве, Двойре, Рухоль, Хоне и соседки: Мине, Маня и еще одна, со львиной гривой на голове, почему мы ее называли «Левой». Шейве было 16 лет, и она была самой младшей. Она объяснила нам, что ее имя отвечает русскому «Евгения», но что сокращенное имя «Женя» ей не нравится и потому она называет себя «Соней». Нам это было все равно. Она была страшная хохотушка, и потому из соседней комнаты постоянно раздавались оклики: «Шейве! Тоте рифт!» («отец зовет») или «Шейве! Маме шлюфт!» («мать спит»). Подполковник Решетников, войдя в комнату, прежде всего возглашал: «Сонечка – лимончик!», а сделав ей это: «Сонечка! Апельсинчик!», она старалась увернуться и кричала: «Командирчик! Оставьте меня!»
Двойре была «баба здоровенная», и наш «Маленький» обыкновенно шлепал ее по соответствующему месту, и она не оставалась в долгу. У Хоне был довольно приятный голос, она пела нам «Выхожу один я на дорогу…» – по-жидовски: «… Шлюфт ди вельт ин блитцен блу…» («Спит земля в сиянии голубом…»). Штабс-капитану фон Витте особенно нравилось это «блу» в жидовском произношении! Пела она также другую «эхт» жидовскую песню: «О, ви шрайт дусь кляйне шейфалэ!» («О, как кричит маленький ягненок!») и т. д. Прочие девицы ничем особенным не отличались, в моей памяти осталась только грива «Левы». Поздно вечером мы расходились по домам.
Румыния все еще находилась в состоянии войны с Австро-Венгрией и Германией и торговалась об условиях мира, хотя ее положение после исчезновения России и было совершенно безнадежным. Очевидно, чтобы ускорить ее сдачу, в Новоселицу пришла Австро-Венгерская армия и ее батареи заняли позицию на берегу Прута. Румыния сдалась. Батареи стянулись в Новоселицу и стали парком на свободной площади (а на другой продолжали стоять наши орудия).
Австрияки нас не трогали, просто не замечали, а в кондитерской Берена прибавилась комната для австрийских офицеров. Однажды я видел, как туда пришел шикарный австрийский генерал в николаевской шинели. Когда Верен указал ему комнату налево, он осведомился, кто находится направо. «Украйнише официре[35]», – ответил Верен.
Наша молодежь – подпоручики и прапорщики – очень скоро познакомилась с двумя австрийскими лейтенантами и двумя «фэнрихами» (от этого названия русское слово «фендрик[36]»). «Фэнрихи» – что-то вроде милютинских подпрапорщиков, в которые производились юнкера, окончившие «окружные училища», а не «военные», откуда юнкера выходили подпоручиками[37]. Нечто подобное было и в Австро-Венгерской армии.
Оба лейтенанта были хорватами. Один из них был Эрнест (фамилии его я не помню), которому на «фендрики» дали «отчество» «Каминович» (по популярному тогда романсу и фильму). Другому, Иосифу Кощевичу, дали такое «отчество», что и повторить нельзя! Он, как славянин, прекрасно понимал его, но, когда я извинился за неразумных фендриков, сказал мне, что ничего против такого отчества не имеет! Так оно за ним и осталось (я, конечно, называл его по чину).
Один из «фэнрихов» был чем-то вроде комендантского адъютанта и говорил на всех языках Австро-Венгрии (вероятно, был жид), другой был мадьяром и представился нам как «Юлиус Полгар, православный» и добавил, что его мама румынка, поэтому он православный. Он говорил также, что, что бы ни случилось с Австро-Венгрией, он всегда будет военным, хотя бы и унтер-офицером!
Где их нашли наши фендрики и на каком языке с ними разговаривали, трудно сказать, но понимали друг друга прекрасно (а я старался вспомнить то, чему нас учила в детстве Фрау Амалия Лобитц, наша немецкая гувернантка).
Лейтенанты иногда появлялись в доме Пейкера. Мы кормили их ужином (по этой части у них было слабо!), а они приносили вино (по этой части у нас было слабо). Я предполагал, что от них можно будет узнать о войне, по крайней мере, кончилась ли она окончательно на нашем фронте, но они сами ничего не знали. Один только раз принесли нам газету, из которой мы узнали о самоубийстве Атамана Войска Донского, генерала Каледина[38], и это было все! Фэнрихаже, комендантского адъютанта, мы использовали по другому делу.
Среди лошадей у нас оставалось два коня: Зайчик, собственность подполковника Свешникова, и Заглоба, который не был собственным подполковника Курзеньева, но на котором он ездил лет около 10 и брал на нем призы на бригадных скачках – его мы решили считать тоже собственным и решили продать обоих коней австрийцам. Фэнрих заинтересовал этим какого-то гауптмана. Но когда мы привели ему коней, гауптман предложил за них дать смешную цену, 700–800 крон. Я выразил гауптману свое удивление, на что тот дерзко ответил: «Ди Оффицире кеннен нихт гандельн[39]!» По моему мнению, это касалось прежде всего его! Не говоря худого слова, мы увели коней, и, опять-таки от этого фэнриха, мы узнали о существовании майора, который был поверен специально покупкой лошадей, и мы пошли с фэнрихом к нему.
«Майор дома?» – спросил по-немецки фэнрих часового у дома. Тот вытянулся, щелкнул каблуками и ответил: «Мадьяр!» Наш провожатый перешел на мадьярский язык. Оказалось, что майор ушел – часовой показал, в какую сторону. Мы пошли туда. Второй часовой – и вопрос по-немецки, проходил ли тут майор. Последовала та же манипуляция и ответ: «Поляк!» Фэнрих заговорил по-польски. Наша погоня продолжалась. – «Хорват!» – сказал следующий часовой. Это опять-таки не смутило фэнриха. Но, получив опять ответ, фэнрих нас покинул, дальше мы пошли уже без него. Тут нам повезло: на наш вопрос по-немецки часовой ответил: «Да я же говорю так, как вы!» Оказалось, что он галичанин русского направления! Майора мы нашли поблизости!
Майор оказался очень старым, вероятно, из отставки. Одна нога у него как-то дрыгала, не совсем повинуясь своему владельцу. Впоследствии, в Чехословацкой армии, офицеры изображали походку майоров старой армии именно таким образом – с дрыгающей ногой! Он осмотрел лошадей, ошибся в возрасте Заглобы лет на 6 в нашу пользу и дал за него 1800 крон, а за Зайчика – 1500. Мы удовлетворились. Деньги я передал в Киеве Свешникову лично, а Курзеньеву послал почтой.
Таким образом мы практически познакомились с некоторыми обычаями Австро-Венгерской армии. Комплектование армии, несмотря на разношерстность населения, было территориальным. Поэтому в каждой отдельной части было два языка: общеимперский – немецкий – и полковой – по национальности солдат, так как далеко не все они говорили по-немецки, а командному языку научились на военной службе.
Всех объединяла Династия, и Император Франц-Иосиф пользовался глубоким уважением и преданностью населения: в каждой хате мы видели его портрет, и крестьяне плакали, когда наш командир 3-й батареи подполковник П[искорский][40]срывал их и уничтожал. Щискорский], замечу, был страшный хам, пьяница и жестокий в обращении с солдатами.
К Австро-Венгерской армии в России относились с пренебрежением, которое было опровергнуто сразу же в начале войны: армия генерала Данкля нанесла поражение нашей 4-й армии под Красником, а армия генерала Ауффенберга – 5-й армии под Комаровым! Ее командный состав (высший) был, несомненно, гораздо выше нашего, армия умела маневрировать и выдержала на 1 И года дольше нашей, не пустив нас дальше Карпат. А на юге 400 000 австро-венгерских резервистов не пустили всю итальянскую армию через границу!
Из событий в Новоселице отмечу, что офицеры 5-й батареи (и я в их числе) пировали, если так можно выразиться, на очень скучной свадьбе подпрапорщика Марка Семеновича Левчика с местной молдаванкой по имени Сусанна. Левчик (в мирное время сверхсрочный фейверкер, окончивший Главную Гимнастическо-Фехтовальную школу) решил остаться в Бессарабии, от русской революции подальше!
Для сокращения своего багажа я продал свое седло какому-то лейтенанту за 100 крон. У меня накопилось слишком много вещей, зимних и летних. Чего стоил, например, мой «полушубок» – почти постовой тулуп – который прислала мне мать! Из-за его тяжести я почти никогда не носил (разве только когда ездил куда-нибудь в санях), а более употреблял в качестве одеяла. Но и после продажи седла у меня оставалось несколько чемоданов!
Мне бы хотелось привезти Свешникову оставленные им вещи, но ознакомившись с их числом и весом (носить их, грузить, выгружать пришлось бы мне самому!), я решил, что не могу заботиться о них более самого Свешникова, который мог бы приехать за ними, пока поезда еще ходили, и сдал их на хранение хозяйке дома. Она уверяла меня, что они могут лежать у нее хоть 20 лет! Но я сомневаюсь, чтобы Свешников раскачался когда-нибудь за ними приехать!
4. Переход в Подольскую губернию
Командир бригады Струменский, который уже давно вошел в связь с «Губерниальным Старостой» (губернатором) Подолии Степурой, получил от него приказание перейти с остатками бригады в местечко Жванец Подольской губернии (на северном берегу Днестра) и там окончательно демобилизоваться. Это была довольно затруднительная задача!
Лошадей в батареях оставалось только на 2–3 шестерочных запряжек, расстояние Новоселице – Жванец верст[41] 50–60 (по памяти), т. е. четыре перехода туда и обратно, для перевозки только орудий и зарядных ящиков потребовалось бы около месяца. А ведь, кроме того, нужно было бы перевезти и прочее: инструментальную повозку, телефонную и пр. двуколки, две полевые кухни и обоз! Нужно было бы иметь такое время, которого мы в своем распоряжении не имели – это было видно сразу!
Подолия была неоспоримой частью Украины, но судьба Бессарабии еще не была определена. Украина, правда, желала бы получить и ее, но то же самое хотела и Румыния! Нашлись в ней и «самостийники[42]», которые не желали ни туда, ни сюда. Они составили и кое-какое правительство: «Сфатул Церия Бессарабиа» (что это значит – не помню[43]). Решение зависело от Германии, и, надо полагать, именно ввиду неопределенности положения, Степура назначил Жванец.
Однако четыре наших батареи хотели быть умнее и начали передвижение в Хотин, мотивируя это тем, что Хотин все-таки город, хоть и плохой, но все-таки лучше какого-то Жванца! 5-я и 6-я (кажется) батареи приказание исполнили.
Избравшие Хотин, однако, вскоре обманулись в своих ожиданиях! Дело было в том, что река Днестр не только была границей между Бессарабией и Подолией, но и между двумя армиями австро-венгерскими, и южная из них, очевидно, желала избавиться от нас в Бессарабии. Поэтому, как только орудия батарей капитана Лапина и штабс-капитана Рексина были уже в Хотине, их офицеры были взяты в плен и отправлены в Черновицы, а оттуда в Венгрию, в лагерь военнопленных.
Протест Струменского и Степуры запоздал захватить их в Черновицах! Лапин вернулся потом в Полтаву только летом 1918 года, а после восстания Петлюры пробрался в Добрармию, где и был убит. Такая же участь постигла и Рексина, с которым мы позже вовсе не встретились, и о его судьбе я узнал уже в Австралии из случайного письма его брата[44]. Между тем, штабс-капитан фон Витте, который поехал в Жванец посмотреть на тамошние условия, решил запастись на всякий случай пропуском у тамошней армии, для нас всех, оставшихся в Новоселице. Это была блестящая мысль, как оказалось впоследствии. Вернулся он в Новоселицу как раз к свадьбе подполковника Пересветова.
Эта свадьба была неожиданной для самого Пересветова! Он долго сожительствовал с какой-то дамой, которая приехала к нему тогда, когда поезда еще ходили. И вот теперь Пересветов сказал как-то Решетникову, что у дамы нет никакого удостоверения личности и что это их очень беспокоит. «Женитесь на ней, – ответил Решетников, – и она получит документ в виде брачного свидетельства!» «Вы правы!» – сказал Пересветов, и была свадьба.
О церковном обряде не помню ничего, но помню, что ужин отличался обилием спиртных напитков – Пересветов любил выпить и возил с собой большой запас «упоительных напитков». В качестве жениха он был здорово старый (я даже недоумевал, откуда в конце войны выкопали для нас в качестве командира дивизиона такого старого подполковника). Он был и «лысый, как Кендзерский» (штабс-капитан – подполковник нашей бригады, не имевший на голове ни одного волоска, но выдающийся офицер, который потом сделал большую карьеру в Польской армии, такая была поговорка в бригаде насчет особенно лысых), совсем не годился для жениха, впрочем, невеста была ему под стать. За столом, конечно, кричали «горько!», на что Пересветов указывал пальцем то на одну, то на другую свою щеку, к которой затем невеста «прикладывалась».
На следующее утро мы должны были уехать в Жванец. Все орудия обеих батарей были уже там, а зарядные ящики и прочее мы сдали под расписку местному самоуправлению Новоселицы. Перед отъездом мы зашли в австрийскую комендатуру сообщить, что окончательно покидаем Новоселицу.
«Прошу извинить, – сказал нам фэнрих. – Но мы получили приказание арестовать вас и отослать в Черновицы!» Тут фон Витте вынул полученный им пропуск. «Это меняет дело! – сказал фэнрих. – Вы свободны!» Мы сели в повозку и поехали. И это путешествие едва не стоило нам жизни или увечья!
Проехав порядочную уже часть пути, мы выехали на высокую волну местности. Шоссе, прямое как стрелка, спускалось потом в долину по пологому спуску длиной не менее километра, на дне долины шло по насыпи с мостом через ручей и поднималось опять вверх на следующую волну – местность, типичная для Бессарабии. И вот, когда мы оказались на вершине, лошади встрепенулись, подхватили и понеслись!
Не помню, кто из нас сидел за кучера, но только я увидел, что он не справляется с лошадьми, а повозка почти съезжает то в правую, то в левую шоссейные канавы. Я пересел к вознице, однако, и вдвоем мы не могли затормозить лошадей. Все, что нам удалось, это удерживать их на середине шоссе.
У меня мелькнула мысль, как глупо после трех с половиной лет войны погибнуть таким способом! Но надежда не погибнуть заключалась в том, что, пролетев через мост и часть насыпи за ним, мы будем подниматься в гору и лошади, волей-неволей, подчинятся нам, если до той поры мы удержим их посередине! Фон Витте хотел было выскакивать из повозки. Для него это было в особенности опасным, так как после его ранения в 1915 году одна из его ног не сгибалась в колене. «Сиди!» – сказал я ему, и он послушался.
Наш расчет на противоположный берег ручья погубил австрийский часовой, охранявший мост. Он, очевидно, не понял, в чем дело, и, став на дороге перед мостом, распростер обе руки в стороны. Мы были уже на насыпи, когда лошади, увидев загороженную дорогу, метнулись влево и… остановились на краю пропасти! Мы были спасены (насыпь была очень высокая!). Мы сошли с повозки и занялись расследованием. Задние ноги лошадей были до кости разбиты колесами повозки! Пока мы обсуждали вопрос целого происшествия, к нам подошла повозка с нашим багажом, которая шла за нами нормальным темпом. Мы пересели в нее, а нашу оставили так, как она стояла с запряженными лошадьми! Что это значило в сравнении с революцией?
Едучи дольше, мы повстречались с повозкой, везшей офицеров двух остальных наших «хотинских» батарей под конвоем сидевшего в ней же австрийского офицера. Мы обменялись словами. Оказалось, что их тоже везут в плен! Но на этот раз Степуре удалось захватить их в Черновицах и освободить.
Итак, мы окончательно демобилизовались в местечке Жванец, о котором у меня не сохранилось в памяти ровно ничего, даже – сколько времени мы там провели! Тут я, от нечего делать, занялся отчетностью 5-й батареи. Она меня интересовала потому, что в начале войны я был у нее делопроизводителем, а потом, около двух лет – заведывающим хозяйством, должности совершенно несовместимой с должностью старшего офицера батареи.
Как в жидовском анекдоте о «похоронах по 2-му разряду», где процессию сопровождает только один полицейский, заведывающий хозяйством должен быть «он же впереди, он же сзади», т. е. в боевой линии и в обозе 1-го разряда. Но это возможно только в анекдотах!
Виной этого была архаическая организация русской артиллерии, при которой командир батареи по хозяйственной части был равен командиру пехотного полка (и назначался Высочайшим Приказом!), батарея была таким образом «отдельной частью», но так как была очень небольшой – 291 человек, то специального заведывающего хозяйством не имела.
Естественно поэтому, что должность эта сводилась на войне к должности казначея, канцелярская часть была в руках старшего писаря, а практическая (покупки, получение материала от интендантства, и т. д.) – в руках каптенармусов, фуражира и фельдфебеля – командира батарейного резерва и обоза 1-го разряда. В казармах мирного времени все шло гладко, так как заведывающий хозяйством был освобожден от строевых занятий, цены были стабильны, а вся батарея в одном месте. На войне всего этого не было.
Заведывающий хозяйством был в боевой линии. Отчетность вел старший писарь, сверхсрочный по найму батареи с дополнительным окладом из экономических сумм батареи (в 5-й батарее им был бессменно «кандидат на классную должность» (т. е. на должность военного чиновника) Саенко). Заведывающий хозяйством был принужден все-таки ездить в корпусное казначейство за деньгами (один раз в 4 месяца), и иногда такое путешествие продолжалось даже 4 дня! В конце месяца он удалялся на 2–3 дня в обоз и там подсчитывал приходы и расходы и составлял приказ по хозяйственной части. Вот и все!
Для личного и конского состава батареи такая организация была выгодной: питание ее всем необходимым было обеспечено всегда гораздо лучше, чем это было у пехоты, в полках был специальный начальник хозяйственной части, у которого было, однако, слишком много рот и команд, а отчетности – тоже. Отчетность хромала и там, и в воспоминаниях генерала Брусилова (кажется) я прочитал, что разница в числе личного состава армии по донесениям строевого начальства и интендантства составляла 3 млн человек!
И вот теперь, исключая с довольствия людей и лошадей поименно, я увидел, что у меня остается 19 человек и 23 лошади безымянных! Сколько времени они пробыли в батареи и питались – установить не удалось! Так и пришлось отдать в последнем приказе: «19 человек и 23 лошади исключаются со всех видов довольствия дня такого-то»! При данных обстоятельствах это, понятно, никакого значения не имело, и в этом был своеобразный плюс печального конца войны.
Не помню, сколько дней мы просидели в Жванце, ни куда мы девали орудия, повозки, лошадей, но затем уехали в Каменец-Подольск. Город этот замечателен своим положением и панорамой тоже. Он стоит на высоком «пьедестале» – на вершине горы, в плане – круглой, образованной речкой Смотрич, обтекающей город почти замкнутым кругом в глубоком «каньоне» с отвесными берегами.
Размер верхней площадки «пьедестала» не позволял городу расширяться в стороны, и потому площадка набита высокими домами и храмами различных исповеданий. На их окраине остатки крепостных стен.
Въезд в город ведет по старому турецкому мосту с башнями передними в качестве предмостного укрепления. Мост этот аркой перекинут через каньон на такой высоте, что можно удивляться искусству турецких инженеров, которым при тогдашней технике удалось его построить! На противоположной стороне города (кажется – северо-восточной) был другой мост, тоже в один пролет над каньоном, но более современной конструкции, за ним парк с чудесным видом на город, за ним новый поселок и еще дальше вокзал.
Мы осмотрели все это в общих чертах, переночевали в какой-то гостинице, а на следующий день выехали по железной дороге в Киев, в вагоне, в котором ехал и «губерниальный староста» Степура. Не помню, был ли это уже нормальный поезд, или экстренный для губернатора, ехавшего со свитой по служебным делам. Запомнилось только то, что в своем купе Степура говорил со своими спутниками по-русски, а в коридоре все они «вживали рiднойи мови» («употребляли родной язык») – мы были в соседнем купе, и эти разговоры к нам доносились.
Итак, мы приехали в Киев с неясными перспективами на будущее. У меня было в кармане 2000 руб., которые теперь равнялись примерно 200-м прежних. Это было в марте 1918 года.
5. В Киеве
Прежде всего мы старались ознакомиться с положением в России, так как до сих пор, кроме известия о самоубийстве Атамана Каледина и заключении Брест-Литовского мира с самостоятельностью Украины под германской оккупацией мы ничего не знали. Теперь, хоть и не сразу, мы могли получить более подробные сведения, чтобы решить, что нам делать дальше. От своих теток я получил первые сведения, главным образом о прошедшем.
В январе, после моего отъезда в бригаду, Киев был взят большевиками под предводительством [М.А.] Муравьева. Большевики бомбардировали город артиллерией, свидетелем чего оставались четыре пробоины в их квартире. Одно из попаданий снаряда было особенно удачным: снаряд (явно только 3-д[юй] м[ового] калибра[45]) попал в простенок между окнами в столовой, снял люстру с потолка над обеденным столом, причем люстра упала на стол и не разбилась! Продолжая свой полет, снаряд пробил стену между столовой и ванной и завалил ванну кирпичами. Прочие три снаряда ограничились только тем, что пробили стены. Теперь все это было уже заделано, и люстра висела на своем месте. Однако обои не были переменены и оставались отмечены цементом.
На Софийской площади и перед Присутственными местами, в непосредственной близости от квартиры тетей, проходили уличные бои. Затем, когда импровизированные украинские части отступили на запад, Муравьев занялся вылавливанием и расстреливанием офицеров, которых погибло, как считалось, до 2000 человек! Был расстрелян [так в тексте] (как я узнал после) и шурин подполковника Курзеньева, тоже подполковник, Козин, но после все-таки добрался домой и выжил! Из офицеров моей бригады, уехавших в отпуск в декабре и не вернувшихся в бригаду, никто не пострадал. Затем немцы, в согласии с условиями Брест-Литовского мира, прогнали Муравьева, Центральная рада снова приняла бразды правления, и было сформировано министерство.
Премьером был некто Голубович, как говорили – недоучившийся студент, 29 лет от роду. Военным министром – подполковник Жуковский, начальником Генерального штаба – подполковник Сливинский. Не помню прочих, как и того, какое место занимал знаменитый Симон Петлюра[46], но помню такой отрывок из стихотворения 1917 года (кажется) о Киеве:
Туда, туда я сердцем не стремлюся:
Погибнуть на Крещатике легко!
Там Петлюре плетет венок Маруся,
И самостийным стал слепой Грицко!
Конечно, главную роль играл фельдмаршал Эйхгорн, командовавший германскими оккупационными силами, который, по словам киевлян, сказал Голубовичу: «Надеюсь, молодой человек, что мы будем жить в мире!»
Несколько человек наших офицеров, уехавших из бригады осенью или зимой 1917 года, уже были на украинской службе: командир 3-й батареи капитан Судаков[47] был теперь полковником (чины были по должности) – штаб-офицером для особых поручений при военном министре, другой капитан, Макаров, переведенный от нас осенью 1917 года в какую-то бригаду на Западном фронте, откуда должен был бежать верхом, бросив свои вещи, был «повповым» (уездным) комендантом в городе Сумы. Помощником он взял себе поручика нашей же бригады Кутневича, михайловца 1913 года, но отстававшего в чинах от сверстников, так как во время войны он был адъютантом нашего инспектора артиллерии корпуса. Наш бригадный адъютант, штабс-капитан Таматин, был помощником командира сотни «Державной Варты» (Государственной стражи). Затем, уже при Гетмане, б[ывший] командир 5-й батареи подполковник Курзеньев был назначен уездным начальником в городе Острог Волынской губернии.
Курзеньев, между прочим, писал мне впоследствии о своих затруднениях в новой должности: «Я думал, что штатские отличаются от военных только профессией и формой одежды, но теперь вижу, что разница большая. Приходит один по какому-либо делу и рассказывает одно, другой, по тому же делу говорит совершенно наоборот, придет третий – третья версия, и все врут!»
Полковник Судаков носился по Крещатику в автомобиле и, увидев кого-нибудь из нас, делал отчаянные знаки, обозначавшие: «И рад бы остановиться и поговорить, но – долг службы прежде всего!» Он был общепризнанным специалистом по втиранию очков и доказал это и на Украине: первый военный министр был арестован и посажен, второй – расстрелян, третий – бежал за границу, настал четвертый (и последний), но при всех четырех штаб-офицером для особых поручений был Судаков, хотя он и не говорил по-украински, а только делал вид, что говорит! Он был вроде Мистера Джингля из «Записок Пиквикского клуба» Чарльза Диккенса.
Постепенно мы узнали в Киеве, что на Дону существует Казачья[48] армия Атамана Краснова, которая занята освобождением Донской области от большевиков, и что в районе Ростова-на-Дону находится Добровольческая армия, составленная главным образом из офицеров, оказавшихся в этом районе. Верховным главнокомандующим этой «армии» был генерал Алексеев, а фактически ей командовал генерал Корнилов. Когда он 31.03.1918 был убит, в командование вступил генерал Деникин.
На Украине армия состояла пока из двух дивизий, сформированных в Австро-Венгрии из военнопленных старой армии, подвергнувшихся соответственной политической обработке. Эти дивизии находились на северной границе Украины, одна – на киевском направлении, другая – на харьковском.
Были и еще кое-какие иррегулярные части[49], но правительство собиралось создать настоящую армию, и при министерстве работала специальная организационная комиссия.
Донская армия была казачьей, т. е. не для нас, неказаков. Таким образом нам предоставлялся выбор между Украинской армией и Добровольческой. Несмотря на отрицательную личность генерала Алексеева, его «армия» в первые моменты казалась нам наиболее подходящей, как носительница – так мы предполагали – традиций Императорской Российской армии, независимо от своего вождя, но, главное – ее целью было свержение большевицкого правительства, что было для нас главным, а для осуществления этого прежде всего надо было взять Москву! Поэтому первым вопросом нашим было, где находится представитель Добровольческой армии. Но оказалось, что его в Киеве (и нигде на Украине) нет и быть не может!
Между тем, на Украине сосредоточились остатки двух бывших фронтов: Юго-Западного и Румынского. Великая война окончилась, мир, хоть и «похабный», был заключен, и Германская империя его соблюдала. Нужно было войти в соглашение с германским командованием и украинским правительством и воспользоваться тем, что осталось от вышеупомянутых двух фронтов! То обстоятельство, что Украина была самостоятельной и оккупированной, не только не мешало этому, но помогало.
1. Германия была монархией. Германская армия относилась к русским офицерам очень сочувственно (и это чувство к бывшим «Царским офицерам» она сохранила и во время Второй мировой войны).
2. Для Украины представлялся случай избавиться от множества «кацапов», заполонивших страну в такой степени, что на первых выборах в Киевскую Городскую думу на первом месте оказался Русский Монархический блок, а не новоиспеченные украинские партии. Затем тысячи русских беженцев с севера создавали всяческие неудобства для коренного населения: переполнение городов (Киев превратился в миллионный город), перегрузку железных дорог, недостаток квартир и т. д.
В то же время это положение было выгодно для набора в армию и похода на Москву, и, вероятно, что в места сосредоточения армии можно было бы перевозить набранных железнодорожными эшелонами (конечно, по соглашению с местными властями). Точно так же оказалось бы возможным даже объявить мобилизацию пришлых элементов.
3. Для похода на Москву само место сосредоточения армии могло бы быть перенесено на северную границу Украины. Этим расстояние сократилось бы вдвое: от хутора Михайловского до Москвы 500 верст, тогда как от Ростова-на-Дону – 1000 верст (оба расстояния – по прямой линии).
4. Добровольческой армии не пришлось бы заботиться о тыле, так как никакая опасность ей с этой стороны бы не угрожала.
5. Добровольческая армия была в основном офицерской, а так как офицеров в ее районе было мало, то армия просто не заслуживала этого названия! Но воспользовавшись ресурсами на Украине, Алексеев мог бы ее увеличить на силу, скажем, армейского корпуса военного состава – 40–50 тыс. человек, что по тем временам было бы достаточным для исполнения задачи (тем более, что по дороге она бы сильно возросла, когда люди бы поверили в серьезность предприятия).
Для организации такого солидного похода нужно было только одно: признать тот факт, что Великая война для России окончилась и Германия перестала быть нашим врагом. Правда, Брест-Литовский мир был тяжелым и оскорбительным для России, но сколько раз в нашей истории России приходилось заключать подобные миры! Вообще, каждый мир, даже провозглашенный обеими сторонами за «вечный», оказывался временным, до следующей войны! А более всех в этом «похабном» мире был повинен именно генерал Алексеев своей изменой Государю и отечеству в феврале 1917 года[50]!
Теперь представлялся случай спасти то, что спасти было можно. Милюков[51] был прав, когда обратился к генералу Алексееву с письмом, в котором доказывал необходимость войти в соглашение с Германией, но Алексеев остался глух, а генерал Деникин, с незапятнанной до сих пор репутацией, его слушался (хотя Алексеев был уже на пороге смерти).
Подчеркну, что при тогдашнем положении вещей вопрос о взятии Москвы и восстановлении Российской империи был вопросом времени! Нужно было спешить, не дать времени Троцкому организовать такую красную армию, которая могла бы создать препятствие на пути в Москву, а всем остальным нужно было пренебречь! Это означало и признание самостоятельности Украины!
Такая постановка вопроса безусловно не вызвала бы возражений ни у Германского командования на Украине, ни у Украинского правительства, так как поход на Москву имел бы строго ограниченную цель. А что будет потом: «Славянские ли ручьи сольются в русском море, оно ль иссякнет – вот вопрос?» Какого не мог предвидеть даже гений Пушкина, ибо «Будущее скрыто даже перед теми, кто его творит!» (Анатоль Франс «На Белом камне»).
Но чуть вперед видеть можно: «Плох тот политик, который не видит вперед хоть на полшага!» (Т[омаш] Г[арриг] Масарик, «Разговоры с Масариком» Карла Чапка). Алексеев и Деникин не предвидели ни на один вершок и провозгласили ряд вреднейших для их дела лозунгов:
1. «Верность Союзникам». Что им могла дать эта «верность»? Война с Германией на Западном фронте шла у них своим чередом. Их ближайшая армия, Салоникская, находилась на северной границе Греции и имела свою задачу. Еще важнее было то, что проливы были еще в руках Турции и для нее были закрыты! Если бы даже Союзники и хотели помочь белым генералам (а как они «помогали» нам во время Великой войны, Алексееву и Деникину должно было быть известным!), то не могли бы. Для чего было провозглашать этот лозунг? Или белые вожди надеялись, что союзники, после такой тяжкой и продолжительной войны, предоставят в их распоряжение свои армии для насаждения «западной демократии» в России – надежды совершенно эфемерные!
2. «Единая, неделимая Россия!» – лозунг, заменивший в Белой армии исторический «За Веру, Царя и Отечество!». Такой лозунг был не чем иным, как ложью! Или генерал Алексеев уже видел себя штурмующим Варшаву, Гельсингфорс[52] – кто бы мог этому поверить?
Границы государств вообще подлежат изменениям в обе стороны, и даже в 1914 году Россия не была «единой и неделимой», так как восточная Галиция, Подкарпатская Русь и северная Буковина входили в состав Австро-Венгрии. Старый, совершенно определенный и всем понятный лозунг и не упоминал о границах, а затрагивать этот вопрос весной 1918 года, когда была потеряна сама Россия, было окончательно неуместным и вредным для дела.
3. «Непредрешенчество[53]» – следствие отказа от истории России, вело к так называемому Учредительному собранию, хотя Алексеев мог бы помнить, что всего лишь несколько месяцев назад в таком «собрании» собралась такая публика, что хоть святых вон выноси! Кто выбирал, кто подсчитывал голоса в тогдашнем хаосе? И, наконец, достаточно было окрика матроса Железнякова, чтобы это «Учредительное собрание» рассеялось как дым! А кто бы в это время управлял Россией? Выкопавший ей гроб генерал Алексеев, стоявший сам уже одной ногой в гробу?
Не может быть, чтобы Алексеев не видел, что он наделал, приняв на себя главную роль в февральском злодеянии! Но в стремлении обелить себя, хотя бы в глазах «прогрессивной общественности», своей и чужой, он старался подменить исторические лозунги суррогатами: смотрите, мол, какие мы «демократы»! Практически, однако, кроме одобрительных речей и статей в газетах, что он мог ожидать от «демократов»? Что Керенский возьмет винтовку в руки?
«Щирые[54]» добровольцы и теперь (1969) стараются доказать, что Германия бы не помогла, но это опровергается фактами: даже при состоянии «войны» с ней она помогала!
Атаман Войска Донского, генерал Краснов, человек, конечно, более талантливый, чем Алексеев и Деникин, умел договориться с немцами:
1. Немцы очистили оккупированную ими часть Донской области, и, таким образом, Добровольческая армия, вернувшись из неудачного для нее 1-го похода, могла найти себе убежище в районе Ростова-на-Дону.
2. Немцы снабжали армию Атамана Краснова необходимым оружием, часть которого Краснов передавал Добровольческой армии, и она эту помощь принимала. Едва ли немцы об этом не знали!
3. Уже одним своим присутствием на Украине немцы обеспечивали спокойное присутствие на Дону этой армии со стороны Запада.
4. Летом 1918 года они разрешили формирование двух монархических армий: Южной и Астраханской (одна из них носила на рукаве угол Романовских цветов, другая – Романовских и национальных). Почему их было два, а не одна – ответа на такой вопрос не имею, но полагаю, что инициаторов было двое, и ни один из них не был лицом достаточно авторитетным для офицерства (я даже не помню их имен[55]).
Но главное: по свидетельству генерала фон Лампе (сотрудника генерала Алексеева, а за границей – последнего председателя РОВСа – «Русского Обще-Воинского Союза»[56]) – обе эти армии «естественно влились в состав армии генерала Деникина, значительно увеличив ее численность и усилив полученным от Германского Командования оружием». Деникин все-таки не отказался от этой помощи «врага»!
Не лучше ли было формировать всю Белую армию на Украине и, конечно, под историческим лозунгом? И начать формирование сразу после демобилизации двух фронтов Великой войны?
Генерал фон Лампе, в том же сборнике своих статей, заграницей вышедшем под общим заглавием «О причинах неудач вооруженного выступления Белых», отмечает, как главный недостаток «вождей» Белой армии (на юге России) – «недостаток гибкости». Это достаточно ясно. Но в чем проявился этот недостаток, фон Лампе не объясняет, очевидно, чтобы не обидеть членов своего союза!
Суммируя это «отсутствие гибкости»: они привело к тому, что вожди Белой армии отказались от немедленного похода на Москву, забыв, что «Промедление времени смерти невозвратительной подобно!», и тем участь Белых была предопределена!
Следующей антибольшевицкой силой была Украина. Ее самостоятельность зависела от участия Германии. До развала русского фронта победа Германии казалась невероятной, но после развала она имела шанс! Та половина германских вооруженных сил, которая оказалась свободной после падения Восточного фронта, перевезенная (за исключением небольшой оккупационной армии) на Западный фронт, могла бы оказаться тем кулаком, который бы пробил фронт Западных союзников и принес бы победу Германии! В таком случае самостоятельность Украины была бы обеспечена.
Может быть, она была бы Королевством с австрийским эрцгерцогом «Василием Вышиванным[57]» во главе (эрцгерцог подготовился для этой роли и даже научился украинскому языку!), может быть – чем-либо иным, но во всяком случае – отдельным государством, не вполне самостоятельным, понятно, а скорее тем, что называется ныне «сателлитом», но, во всяком случае, государством не большевицким.
Могло быть и так, что война затянется на так долгий срок, что украинскому правительству удастся создать собственную регулярную армию, и тогда Украина имела бы тоже шанс на успех. Украина была вообще в таком положении, в каком ныне, в 1969 году, находится Вьетнам: если американцы не уйдут, Южный Вьетнам будет продолжать быть их сателлитом, если уйдут, но антикоммунистические чувства населения и армии окажутся достаточно сильными, Южный Вьетнам, может быть, сохранит положение нейтрального государства, если нет – будет один Вьетнам – коммунистический.
Возможно, однако, и то, что вся международная обстановка радикально изменится в какую-нибудь третью сторону, предвидеть которую невозможно, и тогда все вообще изменится. Например, как оказалось в конце 1918 года, после высадки французов в Одессе, Украина могла бы попасть под французскую оккупацию, если бы французская победоносная армия чего-нибудь стоила! Но характерно то, что она высадилась в Одессе, а не в районе верного своего союзника, генерала Деникина! Комментарии излишни?
Само собой разумеется, что весной 1918 года сведения наши не были так полными, как я изобразил выше, но главные пункты нам стали известны в течение самого короткого времени:
1. «Верность союзникам» и «Единая, неделимая» лишили генерала Алексеева возможности усилить свою армию до такой степени, чтобы немедленно начать поход на Москву.
2. «Непредрешенчество» в отношении к России способно вдохновить только одиночных людей, которые, переодетые в подозрительную одежду, с фальшивыми документами, пробирались тайком через восточную границу Украины, с риском быть пойманными и посаженными в тюрьму, как перебежчики к неприятелю! Между тем Алексееву нужны были вооруженные войсковые части, а вовсе не отдельные беглецы!
3. «Армия» генерала Алексеева едва ли составляет по численности один пехотный полк военного состава, а с такими силами России от большевиков не освободить!
Таким образом, обсудив политическое и военное положение, если и не видели далеко вперед, то «на полшага» гораздо лучше, чем это делал генерал Алексеев. Для него вопрос, кто победит, Германия или Союзники, был совершенно не важным! Нужно было только использовать положение для взятия Москвы, а не заниматься «словоблудием». В довершение всего, он начал 2-й Кубанский поход, в обратном от Москвы направлении!
Общим заключением было: никаких шансов на успех у Алексеева нет! Нам оставалось не думать о Москве и взять лучшее из остающегося: мы подали прошения о приеме нас в будущую Украинскую армию!
Разумеется, не все офицеры думали так, как мы: большинство, десятки тысяч, было совершенно разочаровано положением и заняло выжидательную позицию. Но так как им тоже нужно было как-нибудь жить, то они устроились как могли.
Известный артиллерийский генерал В[асилий] Фаддеевич] Кирей (о нем мои статьи в «Военной были», № 35 за 1959 год и № 78 за 1966 год) служил сторожем в гараже, капитан В[ячеслав] С[таниславович] Дембский (очень хороший офицер!) – в экспедиции заготовления государственных бумаг, прочие (не нашей бригады) – служили в многочисленных клубах лото или открыли собственные предприятия.
Иногда, например, я ужинал в столовой (прекрасные шницели по-венски и свиные отбивные котлеты), владелец которой, пожилой полковник, стоял за прилавком в военной форме без погон, но с орденом Св. Владимира с мечами на шее! И т. д.
6. Женитьба
Итак, мы – группа офицеров б[ывшей] 32-й артиллерийской бригады, во главе с подполковником Свешниковым, остались в Киеве ожидать принятия в Украинскую армию – занятие довольно скучное, особенно по неопределенности, сколько времени нам придется ждать?
В ожидании этого я и штабс-капитан Климов наняли вдвоем хорошую комнату в репрезентативном доме на Столыпинской улице, откуда было недалеко до центра моих родственников, живших возле Михайловского монастыря. Там мы варили себе кирпичный чай по утрам, а потом исчезали в разные стороны, я большей частью – к своим теткам.
Мой прадед с материнской стороны был женат дважды, и потому три тетки принадлежали к трем поколениям. Старая Елена Павловна Карвасовская была сестрой моей бабушки, Юлии Павловны Белоусовой, средняя – Анна Сергеевна Есипова – сестрой моей матери, а младшая – Лидия Ипполитовна Саваровская – ее двоюродной сестрой. Первые три были вдовами, последняя – барышней. Кроме упомянутых в Киеве было еще не менее 12 моих родственников, из которых большинство посещало дом трех тетей так же часто, как и я. А кроме того, там постоянно толокся и посторонний народ.
Е.П. Карвасовская – «тетя Лена» – была умная женщина, а квартира ее очень уютно обставленная. Хотя она никогда не выходила из своей квартиры, но знала все, что происходило в городе, и ее рассказы были всегда интересны. Анна Сергеевна – «тетя Аня» – отличалась своеобразной философией, а брат Лидии Ипполитовны развлекал общество бесконечным количеством жидовский анекдотов, прочие развлекали общество, кто как умел. В общем, скучно там не было, хотя на сердце и скребли кошки по поводу общего положения дел.
При найме комнаты мы с Климовым упустили из виду одно важное обстоятельство: комната не только была на 4-м этаже без лифта, но и сам дом стоял на пригорке, а лестница, очень элегантная правда, которая вела к подножию дома, равнялась еще трем этажам. Итого: 7 этажей! Хотя мы и были молоды, нам это все-таки было ощутительно – мы выдержали месяц и сбежали в разные стороны, я – ближе к Михайловскому монастырю в дом, который не отличался от прочих, и потому я даже не помню улицы, на которой он стоял!
Украинское правительство назначило демобилизационное пособие в 2000 руб. каждому офицеру, которое бы удвоило мой запас денег, но я сделал ошибку, записавшись в очередь. Через несколько дней штабс-капитан фон Витте объяснил мне, что нужно сделать, чтобы получить пособие моментально: он предложил господину в учреждении, выдававшем эти пособия, одну треть двух тысяч, если он выдаст ему пособие сразу – и получил его, т. е. только ⅔ , тут же! Мне, однако, такие предложения были противны, я продолжал ждать и никогда не дождался!
Дело было в том, что демобилизованных офицеров было столько, что государство бы обанкротилось совершенно! Поэтому, месяца через 2–3, правительство внесло поправку: выдать только уроженцам Украины! А я родился в Петербурге!
Я попробовал протестовать в письменной форме: мои родители, сестры и вообще все родственники родились на Украине, а в Петербурге я только потому, что в 1892 году мой отец был слушателем [Николаевской] академии Генерального штаба, которой на Украине, понятно, не было, но и перед, и после окончания Академии отец опять-таки служил на Украине! Но мой протест, конечно, остался без результата: не уроженец и баста! Что значит не предложить вовремя взятки!
«Тетя Лена» уже в мой приезд в Киев во время отпуска в декабре 1917 года, видя взаимную симпатию между «тетей Лидой» и мной, сказала мне: «Отчего бы вам не пожениться?» Тогда это было преждевременно – я ехал на фронт! Но теперь, провожая «тетю Лиду» ежедневно, как стало моим обыкновением, из Городского Ломбарда, где она служила кассиршей, в один из дождливых дней, я на Крещатике сделал ей предложение, в полной уверенности, что оно будет принято, и не ошибся.
К сожалению, невеста хотела иметь свадьбу по всем правилам мирного времени, т. е. венчаться не в Киеве и как можно скорее, как я ей предлагал, но в месте жительства ее родителей, в местечке Кориц Волынской губернии. Прежде всего, по ее мнению, я должен был представиться ее родителям. Я не протестовал.
Мой будущий тесть, брат моей бабушки, Фотий Павлович Саваровский, прогоревший помещик, был в Корце «штатным старшим контролером» тамошнего сахарного завода. До сих пор я с «дядей Фотием» знаком не был, хотя такая мысль и мелькала у меня во время службы в мирное время в городе Ровно. Оттуда до Корца было расстояние верст 60 по Киевскому шоссе – Корец не на железной дороге. Сообщение с ним поддерживалось отчаянным жидовским дилижансом с надписью: «Ровно – Корец – Новоград-Волынск». Этот дилижанс был таким грязным и набитым грязными же жидами и их «бебихами» (вещами), что я никак не мог решиться в него сесть, и мое желание познакомиться с «дядей Фотием» оставалось неисполненным в течение пяти с половиной лет.
Теперь Корец продолжал оставаться вне железнодорожного сообщения, но Новоград-Волынский был уже на ней, достроенной во время войны. Оттуда расстояние до Корца было «всего» 30 км, которое можно было проехать на извозчике. Итак, мы с невестой поехали.
Дядя Фотий жил на восточной окраине местечка, со стороны сахарного завода, в довольно просторном, но и довольно примитивном доме, комнат на 5. При доме был и сад. Дядя оказался очень приятным родственником, его супруга, Мария Александровна, менее, и держала своего мужа в ежовых рукавицах. В данном случае это было, пожалуй, хорошо, так как я слышал от родственников, что в молодости дядя Фотий был шалопаем и причинял ближайшим родственникам массу огорчений, в особенности своей старшей сестре – моей бабушке, Юлии Павловне Белоусовой, которой, наконец, удалось устроить его контролером этого завода.
За обедом произошел такой эпизод: Мария Ивановна задала мужу вопрос: «А ты представил его (т. е. меня) нашему псу?» – «Собирался, но не успел, сделаю это сейчас же после обеда», – ответил дядя Фотий, а пока рассказал мне, почему это необходимо.
Оказалось, что пес относится к своим обязанностям сторожа чрезвычайно добросовестно и не допускает присутствия чужих на дядиной территории. Кроме того, он страшный черносотенец: терпеть не может жидов и, атакуя их даже на улице перед домом, вырывает у них заднюю часть брюк! Хотя жиду предоставлялось этим право получить от дяди Фотия новые брюки, все же они опасались, что пес снимет с них как-нибудь не только сиденье брюк, а потому перестали появляться в районе дома дяди и совершали обходные движения.
С другой стороны, такое «юдофобство» пса, заставлявшее дядю заниматься поставкой новых штанов жидам, могло совершенно разорить дядю Фотия! Поэтому днем пес содержался на цепи и спускался с нее только с наступлением темноты. Итак, нужно было убедить пса, что я имею право передвижения в доме и окрестностях во все времена дня и ночи. И вот, после обеда, дядя повел меня к собачьей будке.
Пес, величиной с теленка, лежал перед будкой, не встал при приходе своего хозяина и не подошел к нему с «рапортом», а только скосил на него глаза. Дядя Фотий, указывая на меня, сказал ему: «Этот господин не чужой и не жид, но наш родственник, который будет жить у нас, и ты не смеешь его тронуть! Понял?» Дядя говорил медленно и отчетливо, приспосабливаясь к собачьим мозгам. Пес продолжал делать вид, что все это его не касается (на меня он даже не взглянул!). Но дядя сказал по каким-то ему одному известным признакам: «Он понял». И мы ушли обратно в дом.
В том, что пес понял, я далеко не был уверен, но оказалось, что дядя был прав: пес смотрел на меня как на пустое место и не пытался высказать ко мне что-нибудь неприятное. То же повторилось и в мой следующий приезд для свадьбы. Понял, каналья, что я не жид и не чужой!
Это знакомство с псом напомнило мне другое, более приятное знакомство с черным пуделем в Киеве. Я зашел к брату невесты, Борису Ипполитовичу, который служил в Контрольной палате и нанимал комнату в квартире старого полковника в отставке. У полковника был большой черный пудель, веселый и полезный в домашнем хозяйстве. Полковник это продемонстрировал.
«Принеси дров!» – сказал он пуделю. И пудель пустился по лестнице в подвал (полковник жил на 4-м этаже!) и начал носить наверх по одному полену. Мне было его очень жаль, но пес делал это, по-видимому, даже с удовольствием! По крайней мере, хозяин должен был его убеждать, что дров уже хватит!
Затем полковник положил на пол 4 кусочка хлеба и сказал пуделю: «Этот – от меня, этот – от Вильгельма, этот – от него – он показал от меня, а этот – от жида». И пудель съел четные кусочки. Полковник повторял это в различных положениях, и пудель никогда не ошибался! В этом «представлении» мне не понравилось то, что Император Вильгельм приравнивался к жиду! Полковник был, очевидно, недалеким человеком!
Не помню, тогда же, или после, но корецкий священник поставил условием совершения бракосочетания «разрешение моего начальства»! Никакого начальства у меня в то время не было, но я решил использовать подполковника Свешникова, и, по возвращении в Киев, пришел к нему.
– Какое разрешение я могу дать Вам, если Вашим начальником не являюсь? – возразил он на мою просьбу.
– Имеете ли Вы что-нибудь против моего брака? – спросил я.
– Конечно, нет! – ответил Свешников.
Ну, так и напишите, что с Вашей стороны никаких препятствий не имеется!
Против такой постановки вопроса Свешников не имел ничего, выдал мне удостоверение, даже с приложением казенной печати бывшей бригады, которую мы привезли ему после демобилизации. Это «разрешение» было послано дяде Фотию, и, как я ожидал, корецкий священник был совершенно удовлетворен!
Когда мы возвращались в Киев и уже чуть отъехали от него[58] в поезде, послышался ряд взрывов – как будто бы что-то бомбардировалось 12-д[юй]м[овыми] снарядами[59] в расстоянии 3—4-х верстах от нас! Мы не могли понять, что это может быть. Загадка разъяснилась только в Киеве: взорвался склад артиллерийских снарядов на Печерске. Произошел целый ряд взрывов, всевозможные снаряды летали над городом, но, к счастью для него, рвались на большой высоте над ним. Это был грандиозный фейерверк!
По газетным сообщениям, число убитых и раненых, а также произведенных разрушений (главным образом на Печерске) было удивительно незначительным[60]! Ведь мы слышали этот взрыв на расстоянии около 200 км по прямой линии, и все-таки взрывы производили на нас впечатление разрывов самых тяжелых снарядов в непосредственной близости от нас! Малые потери и разрушения можно объяснить лишь тем, что подобные склады сооружаются с некоторыми мерами предосторожности.
В результате весь город остался без стекол, в некоторых домах окна вылетели вместе с рамами, в иных вылетели и двери! Таких запасов стекла, чтобы поставить новые всюду, где было нужно, в городе, конечно, не было, и в квартире моих тетей двойные рамы стали одиночными (не помню, осталось ли так навсегда, т. е. и тогда, когда я в 1942 году посетил этот дом). Кто или что было причиной взрыва, осталось в области предположений. Называли и немцев, и большевиков, но такие взрывы возможны и от самовозгорания пороха, без всякого злого умысла. Взрывы случались и в мирное время в британском, французском и русском флоте.
Вскоре в Киеве произошло какое-то движение, появились какие-то пришельцы, крестьяне и не крестьяне, и к вечеру стала известна новость: произошла смена правительства, на Украине главой нового правительства стал Гетман, Генерал Скоропадский, потомок украинских гетманов. Его выбрали так называемые «хлеборобы», т. е. помещики, хуторяне и зажиточные крестьяне, которым угрожала конфискация имущества при всяком социалистическом правительстве[61].
Выборы эти (как всякие выборы, впрочем) были, надо полагать, выборами в кавычках! Немцам, вероятно, надоело иметь дело с социалистическими доктринерами, возглавлявшимися 29-летним Голубовичем. Генерал-лейтенант Скоропадский был, понятно, более солидным и приятельным для немцев сотрудником. Кстати, незадолго до смены правительства, военный министр подполковник Жуковский, похитил жида-банкира Доброго и спрятал его на берегу какого-то селения на берегу Азовского моря.
Газеты потом писали, что этот Добрый был, собственно говоря, совсем не «добрым»: «Во время войны он продал Германии через Персию почти весь урожай сахара на Украине!» Таким образом, его, собственно говоря, следовало повесить еще при «старом режиме»! Вероятно, он продолжал подобную деятельность и при украинском правительстве. Но дело было в том, что теперь господами были немцы! Можно предполагать, что правительство, чтобы не раздразнить немцев, решило предпринять негласные шаги: банкир просто исчез (его «исчезли»!). Но дело все-таки каким-то образом открылось, и банкир был освобожден (кажется, уже при Скоропадском).
Переворот был совершенно бескровным. Петлюра (а может быть и еще кто-нибудь) попал под замок. Голубович как-то исчез из этой шайки – я никогда, даже после обратного переворота, о нем не слышал[62]. Премьером нового правительства стал некто г[осподин] Лизогуб, о котором до того никто из нас ничего не слышал. Теперь остряки находили, что в его фамилии третий слог не на месте! Правильно, мол, было бы «Губолиз», и приводили пример иного, распространенного (но не в печати) слова, синонима юнкерского «мыловар»[63]. Военным министром стал генерал от инфантерии Рогоза (в русской армии его фамилия была «Рагоза»). Мы считали, что переворот этот к лучшему!
Наконец, и подвенечное платье и все прочее было готово к моей свадьбе! В кармане у меня оставалось 500 руб., но, желая быть на свадьбе красивым, я купил орден Св. Анны 2-й степени с мечами, который почему-то мне не успел прислать на фронт Капитул Орденов, истратив на это 350 руб.! В результате, когда я приехал в Корец, у меня было только 90 руб.!
Со мной и с невестой поехал и ее брат, Владимир Ипполитович, с женой Раисой. Кстати, об отчествах детей Фотия Павловича: все они были Ипполитовичи (кроме моей будущей жены, которую я «перекрестил» на «Ипполитовну» уже после свадьбы). Ее брат, упомянутый В.И., рассказывал мне такую курьезную историйку:
Едучи в поезде, он разговорился со своим спутником и представился ему: «Саваровский». «Позвольте узнать Ваше имя-отчество», – сказал спутник. – «Владимир Ипполитович». – «Ага!» – сказал, подумав, его собеседник: «Значит Вы сын Фотия Павловича?» Не так странно, как кажется.
Сыновья моего прадеда были «обливанцами», т. е. униатами, и каждый из них получил по два имени. Итак, мой будущий тесть был Фотий-Ипполит! Первое имя, хотя и короче, но подходит больше к духовным лицам, второе красивее, и поэтому дети избрали его для своего отчества, а прочие родственники держались первого (и он сам тоже). Конечно, после окончательного устранения Церковной унии в России, все они стали православными.
Не помню, по каким причинам, мы должны были переночевать в Новоград-Волынске: не то – выбрали неудачный поезд, не то – не достали извозчика. В общем, должны были остаться на ночь в этом городе. Вокзал был довольно далеко от центра. Во время езды в городе на извозчике Владимир Ипполитович предупредил прочих, главное дам, не смотреть на правую сторону улицы.
Не знаю, как дамы, но я посмотрел. Действительно!.. Почти все магазины принадлежали, видимо, членам многочисленной жидовской семьи, с фамилией совершенно не для печати, но, очевидно, все же возможной на вывесках магазинов!
Новоград-Волынск меня особенно интересовал летом 1914 года: если бы не случилась война, то мой дивизион – тогда III-й горный – должен был отделиться от бригады и перейти в Новоград-Волынск, где развернуться в 3-батарейный, с 6-орудийными батареями, а на его месте должен был появиться новый III-й дивизион, легкий, и вся бригада перейти на 6-орудийные батареи. Это был бы первый этап реорганизации и усиления русской артиллерии. Война, конечно, похоронила этот проект в зародыше, но Новоград-Волынск меня все-таки интересовал не только как город, которого я еще не видел, и поэтому мы отправились на прогулку.
Город был, конечно, дрянь, и жидовский до чрезвычайности! Но все-таки часть его в районе собора на берегу довольно большой реки Случ с парком на стороне города и лесом на противоположной стороне, была довольно симпатичной, а окрестности – в особенности, хотя и не для горного дивизиона. Между тем на Волыни было и более подходящее место: город Кременец, который сам по себе был не лучше Новоград-Волынска, но зато окрестности были Карпатами в миниатюре. Замечу, что наш дивизион ежегодно ходил туда осенью упражняться в преодолевании гор и для стрельбы в горной местности на временном полигоне. Итак, осмотрев город, мы переночевали в «отеле» (тоже отчаянном), а утром поехали в Корец.
Не помню, увы, какого числа была моя свадьба, помню только, что это было в последних днях мая. Для Корца она была, конечно, событием! Завод дал экипаж, церковь была набита народом до отказа. При нашем выходе из церкви девицы набросились на невесту и разорвали в клочья ее фату, улица, ведущая от центра к дому дяди Фотия, была перетянута веревками для остановки экипажа и требований «выкупа». Дядя Фотий предупредил меня о последнем заранее и снабдил нужной для этого суммой денег, с указанием размера каждого «выкупа». Накрапывал дождь – все говорили «к счастью»!
Родители невесты встретили нас у входа в дом с образами, потом сели за стол пировать. Среди присутствовавших (имена их Ты, Господи, веси!) мне запомнились две молодые учительницы – барышни. Старшая из них, по какому поводу – не знаю, употребила выражение «коровичий хвост», почему и осталась в моей памяти, а младшая была довольно «невредной», с прекрасной фигурой, и потому я ее тоже помню.
Среди мужчин помню, что было двое учителей и начальник местной милиции, поручик Новак – фамилия, с которой можно встретиться на всех континентах. Помню также фамилию одного из учителей – Коровко (как дополнение к «коровичьему хвосту» барышни-учительницы). После ужина были танцы, в которых я не принимал участие, так как вообще не танцую. Под какую музыку танцевали – не помню. В общем, дочка, можно сказать, разорила своего папашу желанием венчаться в Корце!
Кстати, о своих доходах дядя Фотий мне рассказал сам. Как контролер завода он получал жалование довольно мизерное, но у него было еще два источника для доходов: во-первых, игра в винт, в которой он был артистом, и этим способом удваивал и утраивал свое жалование. Вторым источником было распоряжение украинского правительства «продавать мелассу только вполне надежным лицам». «Кого в настоящее время можно считать вполне надежным?» – спрашивал он у меня: «Я решил этот вопрос так: кто больше даст мне, тот и более надежный». Действительно, какой иной критерий в то время отвечал действительности лучше, чем этот?
Рассказал он мне также о том, как отнеслось население к приказу правительства о возвращении помещикам награбленного имущества. Об этом было объявлено в церквях. И вот, католическая часть населения исполнила приказание своего священника, а православная пропустила призыв мимо ушей.
Между тем помещики предъявляли иски к крестьянам, в которых оценивали свои потери по теперешней стоимости! Таких денег у крестьян, понятно, не было! Однако это влекло за собой появление карательных офицерских отрядов, поровших народ направо и налево! В числе прочих, на Волыни действовал такой отряд под командой полковника Воропаева. Когда я впоследствии рассказал об этом своему отцу, он заметил: «Возможно, что это наш родственник!» Но о степени родства я не постарался узнать.
Ограбление имений моих волынских родственников уже не касалось: они предусмотрительно проели их задолго до революции. Только у одного из них, подполковника Василия Мартыновича Саваровского, оно еще сохранилось, и, вероятно, от него я слышал, что после революции крестьяне выкопали гроб моего прадеда, считая, что он был похоронен в серебряном гробу (что, конечно, не отвечало действительности!). Теперь Василий Мартынович старался продать это имение (Збранки), но давали ему за него, по его мнению, слишком мало: что-то вроде 250 000 руб., и он как будто бы вообще его не продал и оставил большевикам даром. А я удивлялся, что в такое время находятся еще чудаки, желающие купить имение!
Я познакомился с Василием Мартыновичем только в Киеве, а также с его женой и двумя дочками лет 10–12, Галиной и Тамарой[64]. Вся семья попала впоследствии в Югославию. Но я об этом не знал и с ним не встретился. Когда я был уже в Чехословакии, моя мать познакомилась в Белграде с Галиной, уже взрослой, и потом я узнал от них, что В.М. скончался. Возвращаюсь к собственным делам.
После свадьбы мы жили на хлебах у тестя, и мои 90 руб. оставались неприкосновенными! На 17-й день после свадьбы я получил телеграмму подполковника Свешникова: «Отъезд в Полтаву… (день и час)». Я обрадовался, а жена опечалилась и говорила теперь, что надо было пожениться в Киеве, на месяц раньше, как я ей тогда и предлагал, ввиду неизвестности будущего. Теперь было уже поздно сожалеть о чем-либо! Назначением в Полтаву я был тоже доволен: всего лишь 300 верст от Киева, прямое сообщение и приличный город (в котором я еще не бывал). На следующий же день мы выехали в Киев.
К этому времени тетя Лена Карвасовская, согласно заключенного с ней договора перед отъездом в Корец, выставила жильца, и комната для нас была свободна. Но назначение в Полтаву создавало ряд проблем! Какое будет мое жалование? Окажется ли оно достаточным для двух? Когда начнут платить его?.. Поставленный перед этими вопросами, я решил жену в Полтаву с собой не брать. Она к тому же была только в отпуске со своей службы, могла продолжать ее и переехать в Полтаву только в том случае, если обстановка там окажется благоприятной, а пока я буду ездить к ней в отпуск. Жена не возражала, хотя такое решение ей и не нравилось – как и мне тоже.
С моими «неприкосновенными» 90 руб., я бы, конечно, потерпел полное крушение, но тесть дал жене в приданое 3 000 руб., из которых я взял, кажется, 400, чтобы продержаться до первого жалования, и с ними сел в поезд с офицерами, назначенными, как и я, в Полтаву.
7. В Полтаве
В Полтаве мы попали в «бамбуковое положение»! Нас всех поместили временно в какой-то школе, откуда школьное начальство старалось нас выставить, хотя, казалось бы, в июне и июле школам надлежит пустовать. Особенно неприятно было семейным: подполковникам Свешникову, с женой и 10-летней дочкой, и Решетникову, с женой и 12-летним сыном.
Полтава произвела на нас очень симпатичное впечатление: масса зелени, небольшие особняки стоят в садах и живут в них владельцы со своими семьями. Улицы прямые и страшно длинные, обсажены деревьями, тротуары отделены от проезжей дороги линиями кустов. Движения – никакого! На широченной улице, ведущей от Киевского вокзала, середина засеяна картофелем – знак революции! Вид из района собора на восточный берег реки Воркслы – почти киевский с Владимирской горки! Все это очень хорошо, но домов квартир нет!
Решетников и Свешников пустились в поиски пристанища первыми, и им удалось найти по комнате, достаточной вместимости для всех членов их семейств. Затем была образована квартирная комиссия, без права реквизиции, конечно. Председателем ее был Решетников, в числе членов был и я. Запомнились два случая из наших «похождений».
Мы посетили особняк д[окто]ра медицины графа Маммуны. На дощечке титул графа был опущен. Я помнил, что в Вильне была масса булочных с надписью: «Булочная графа Тышкевича», в Киеве, на Крещатике – «Аптека графа Сонгайло» – эти графы не стеснялись своих профессий! Но граф Маммуна предлагал свои услуги для излечения такого сорта болезней, которые действительно не подходили к его титулу! Итак, он его опустил.
Доктор, очень репрезентативной внешности (настоящий «буржуй»), встретил нас неприветливо. Представившись и объяснив цель нашего вторжения, Решетников попросил дать сведения о его доме. Доктор с большой неохотой ответил: приемная, ординация, кабинет, столовая, гостиная и 5 спален: его, его жены, сына, дочки и гувернантки, и добавил, что свободной комнаты нет.
«Но, может быть, ВЫ все-таки можете уступить нам хоть одну комнату?» – настаивал Решетников, на что доктор повторил свое «нет!». Решетникова это не смутило (а может быть, он просто решил «разыграть» доктора в отместку?), и он сказал: «Может быть, мы найдем все-таки какой-нибудь выход из положения, например – почему бы Вам не спать с женой?» Доктор обозлился: «Всегда так было, и вообще я не хочу распространяться на эту тему!»
«В таком случае, может быть гувернантка может спать с Вашим сыном?» – продолжал Решетников. – «Ему 18 лет!» – отрезал доктор. Члены комиссии усмехнулись, а один из них задал вопрос: «А гувернантке?» Но тут Решетников, видя, что доктор доведен до белого каления, откланялся. Все это было, конечно, правом доктора, но все же было бы интересно знать, сколько комнат оставили ему большевики, если не вышибли его вообще из этого дома?
Случай иного рода произошел в доме настоятеля собора протоирея Уралова[65]. Когда мы вошли в переднюю, то увидели на вешалке вдоль стены передней дюжины две пальто, от самых маленьких, детских, до больших, для взрослых. Пальто были повешены «по ранжиру» и в сумме составляли фигуру вроде треугольника. Сразу было видно, что наше дело дрянь! А когда мы заглянули в открытые двери большой столовой, то увидели своего рода «конное учение»: четыре дамы с четырьмя детскими колясками маневрировали вокруг обеденного стола! Отец протоирей, весьма почтенного возраста, но бодрый и веселый, вышел к нам и сказал: «Ну, поживиться чем-нибудь здесь вам, господа, не удастся: дело дошло до правнуков!» Это мы видели сами и откланялись.
К сожалению, в то время я еще не знал, что протоирей Уралов является в некотором роде моим родственником! Если бы я это знал, то, может быть, мне бы удалось использовать его протекцию для получения комнаты хотя бы только для меня: у него, конечно, было нн-ое количество знакомых, и у кого-нибудь из них комната бы нашлась! О том, что он родственник, я узнал через год в Кисловодске, когда рассказывал отцу о приключениях квартирной комиссии. Оказалось, что двоюродный брат отца, Дмитрий Николаевич Ревуцкий, учитель гимназии в Киеве, был женат на его дочке, Екатерине Ивановне (?). Я с ним случайно познакомился в Киеве, еще в мирное время, но, понятно, не справлялся о девичьей фамилии жены.
А теперь во время пребывания в Киеве я познакомился и с его младшим братом, Львом Николаевичем, совершенно экстраординарным способом! Я поднимался от Крещатика по Прорезной (она же Васильчиковская) улице и уже был готов свернуть на Владимирскую, когда меня догнал шедший за мной господин и задал мне в высшей степени странный вопрос: «Извините, не знаете ли Вы генерала Милодановича?» «Знаю очень хорошо: он мой отец!» – ответил я. Неизвестный обрадовался: «Значит я не ошибся! Я – Лев Николаевич Ревуцкий».
Я слышал о нем от отца. Во время войны Л.Н. в чине прапорщика служил в одном из стрелковых полков 5-й Сибирской стрелковой дивизии, которой в 1915–1917 гг. командовал мой отец. Отец прикомандировал его к артиллерийской бригаде, откуда он потом, как юрист, был назначен следователем Рижского Военно-окружного суда. О том, что Л.Н. окончил также консерваторию и был небезызвестным украинским композитором, я тогда еще не знал.
Мы поговорили на углу вышеупомянутых улиц. Он сообщил, что жена его – Софья Андреевна. «Легко запомнить», – сказал он: «У Льва Николаевича жена должна быть Софьей Андреевной!» Его мать, Александра Дмитриевна, помещица Орловской губернии, была большой «толстовкой», почему ее сын и был «Львом», а он поддержал свою маму, женившись на Софье Андреевне! Он также поддержал свою маму в музыке: она была прекрасной пианисткой, а сын стал и композитором. Он приглашал меня к себе, но я был занят своей невестой и приглашением не воспользовался.
Оба Ревуцких остались в России. Когда моя застрявшая там же сестра приехала в Киев, Д.Н. помог ей. А затем тетка Анна Сергеевна в письме из Киева в 1942 году упомянула о них таким странным выражением: «Брат Ревуцкого убит». Мы были в недоумении: который? И решили, что убит был Л.Н., как младший. Но когда я приехал в Киев в 1942 году и попросил у тети точного объяснения, то она сказала, что Дмитрий Николаевич, и обосновала свое сообщение тем, что Лев Николаевич – известный композитор, а Д.Н. – учитель гимназии, т. е. только брат своего брата! Женская логика?
При эвакуации Киева в 1941 году Д.Н. остался в городе, а Л.Н. – эвакуировался, и о его дальнейшей судьбе мне ничего не известно[66]. Но впоследствии, будучи в Германии на положении Ди-Пи[67], я прочел о нем несколько строк на английском языке в библиотеке, издававшейся в С[оединенных] штатах для армии, и удивился, что американскую армию могут интересовать композиторы (которым эта книжка была посвящена).
По приезде в Полтаву, полковник Навроцкий[68] (б[ывший] офицер 9-й артиллерийской бригады – полтавской) представил нас начальнику 11-й пех[отной] дивизии полковнику Омельяновичу-Павленко[69], который сказал нам длинную речь по-украински. Он убеждал нас сейчас же заняться изучением этого языка и говорил: «Коверкайте русский язык, и вы очень быстро заметите, что говорите по-украински! Я только так и научился этому языку», добавил он. Однако мы заметили, что полковник преувеличивает свои познания: он только перешел с коверканья русского языка на коверканье украинского (и, между прочим, злоупотреблял словом «безумовно» («безусловно»)). Однако он достиг все же таких успехов, которых мы не достигли никогда!
Затем оба, Павленко и Навроцкий, представили нас командиру VI-го корпуса генералу от артиллерии (ныне – «генеральному бунчужному», в дословном переводе: «генеральному фельдфебелю») Слюсаренко. Генерал имел на шее орден Белого Орла с мечами, а на груди – орден Св. Георгия 4-й степени, который получил на Японской войне командиром артиллерийского дивизиона. Перед Великой войной он командовал 43-й пехотной дивизией в Гродне, после боев под Лодзью был отрешен от командования ею, потом – реабилитирован, и кончил войну командиром XXVIII-го армейского корпуса на Двине. Если бы не Георгиевский крест, он был бы давно в отставке по возрастному цензу[70]! Он принял нас молча, вероятно, по незнанию «родного языка», пожал нам руки, и тем аудиенция закончилась!
Омельянович-Павленко пробыл очень короткое время нашим начальником дивизии. Гетман производил «девальвацию» чинов и должностей, т. е. возвращал всех в чины и должности (отчасти), достигнутые на войне (но, конечно, не затронул дивизий Палия и Болбочана, сформированных в Австро-Венгрии из военнопленных[71]!). Итак, Омельянович-Павленко был назначен куда-то «Отаманом Вiльного Козацьтва» – организации, по нашему мнению, совершенно мифической[72]! В командование дивизией вступил «генеральный хорунжий» (генерал-майор) Стааль[73], типичный командир бригады старого времени. Инспектором артиллерии корпуса был назначен «генеральный значковый» (генерал-лейтенант) Зелинский, а его предшественник, «генеральный хорунжий» Пащенко (Евгений)[74], понизился на командира 11-й артиллерийской] бригады, полковник Навроцкий стал его помощником.
В Полтаве проживал генерал-майор Тит Онуфриевич Бенескул, в 1915–1917 гг. командовавший 1-м дивизионом нашей бригады, потом – 19-й артиллерийской бригадой. Он был умный человек, а как командир дивизиона – выше среднего, но в тоже время был больной и нервный, как мышь. В нашей бригаде он получил кличку «Старушек» – не от «старика», а от «старушки»! Его денщиком был канонир Балбус, трубачом – Брайер, и офицеры острили насчет «фирмы Балбус, Брайер и Бенескул».
Когда нам, II-му дивизиону, случалось в походной колонне идти за 1-м дивизионом, не выдерживал и посылал к нему разведчика с просьбой: «Разрешите обогнать!» Дело было в том, что «Старешек» все время причитал над своей лошадью: «Ты такая бедненькая! Люди воюют, а тебе приходится мотаться туда и сюда» и т. д. А лошадь, слушая эти причитания, притворялась совсем несчастной и замедляла шаг все более и более! Летом 1917 года мне как-то пришлось сопровождать «Старушка» не разведке. Нас поймала австрийская батарея. «Старушек» долго ехал шагом, но затем все-таки сказал мне: «Кажется, нам надо перейти на рысь!» – «Я думаю то же», – ответил я, и «Старушек», извинившись перед лошадью, перешел на рысь.
Такие и подобные случаи, хотя и давали повод к различным остротам насчет «Старушка», но не мешали ему пользоваться общим уважением. И вот, в Полтаве, группа нас пошла его проведать. В разговоре он, между прочим, сказал: «Из истории мы знаем, что все имеет свой конец. Сколько было разных народов и государств – и где они теперь? Может быть, и мы присутствуем при конце России? Примириться с этим мы не можем, но повернуть историю мы не можем тоже!»
В последний раз я встретился со «Старушком» в Крыму. Он занимал тогда должность военного цензора в армии Врангеля. Эвакуированный затем в Грецию, он вскоре застрелился – такая весть была получена в Белграде – мы, группа офицеров в Белграде, и не подозревали, что он в Греции! Действительно, что он мог там делать? А его брат, Генерального] штаба генерал-лейтенант Евгений Онуфриевич Бенескул, начальник 51-й пех[отной] дивизии, застрелился вскоре после отречения Государя и тем избавил себя от грядущих бедствий. Между прочим, Евгений Онуфриевич был предшественником моего отца в должности командира 108-го пех[отного] Саратовского полка в Вильне.
Мы навестили в Полтаве и самого молодого нашего офицера 32-й бригады, прапорщика Русинова. Ему было 18 лет, и он жил у своих родителей (его отец, полковник, если не ошибаюсь, был в Полтаве уездным воинским начальником). Русинов решил пробираться «на Дон» – так тогда выражались. Привел это в исполнение… и был убит месяца через три.
Офицеры 32-й бригады не переменили своего номера на погонах, стали офицерами 32-го артиллерийского полка (по старому – «отдельного дивизиона», какими были в старой армии стрелковые, мортирные, конные и прочие дивизионы). Батареи теперь должны были быть 4-орудийными, капитанскими, хозяйство было полковое. Штаб полка состоял из командира полка (войсковой старшина Свешников), помощника (войсковой старшина Прокопович), разведчика (я), заведывающего хозяйством (сотник Михнов), начальника связи (значковий Букин – впоследствии профессор Варшавской консерватории) и чиновника канцелярской службы (Кузьменко, бывшего писаря управления нашей бригады).
Хотя батареи и были капитанскими, но ускоренное производство во время войны привело к тому, что большинство их командиров были все-таки подполковники – у нас ими командовали подполковники Решетников и Бушей и капитан Чистяков. Что касается прочих капитанов (ныне сотников), то они были и старшими, и младшими офицерами батарей, так как младшие куда-то исчезли и осталось их очень мало!
В русской армии было слишком много обер-офицерских чинов: пять! Украина свела их к трем: капитаны и старшие штабс-капитаны были переименованы в «сотников», младшие штабс-капитаны и поручики – в значковые, а подпоручики и прапорщики – в хорунжие. Обозначение чинов и звезды были германского образца, но просветы на походных погонах остались: один – у обер-офицеров, два – у штаб-офицеров, а самые погоны расширялись от воротника к рукаву. Были и парадные погоны, в общем тоже немецкого образца, но из золотых шнуров и большего размера (с моей точки зрения – неудачные). Я их так и не приобрел!
Чтобы чем-нибудь нас занять, министерство, корпус, дивизия и бригада предписали нам представлять им массу «терминових доносiв» (срочных донесений). Эти «доносы» должны были представляться с различными вариантами по форме: по понедельникам, средам и пятницам, кроме того – по вторникам и четвергам, особо – по субботам, кроме того, по числам месяца, кратным пяти, десяти и пятнадцати, но также к последнему числу месяца. Все это скрещивалось и перекрещивалось, а доносить, в общем, было нечего: первоначальный состав полка был 14 офицеров, 1 подпрапорщик, 10 канониров, 2 лошади и 1 повозка. К ноябрю число офицеров возросло до 17, а прочее осталось без перемен.
Писал все эти «доносы» я, так как в полках должности адъютанта не было. Я был «старшиной розвiдчиком» (начальником полковой разведки), но так как в мирное пока время никакой «розвiдки» не предвиделось, то командиры полков превратили нас в адъютанты. Это было нам, понятно, полезно, так как попутно приходилось изучать украинский язык. Я приобрел словари, русско-украинский и украино-русский, и грамматику, а кроме того пользовался выражениями «входящих» бумаг для составления «исходящих». Командир полка их подписывал, чиновник канцелярской службы вкладывал подписанное в конверты и рассылал, а прочие не имели вообще никакого дела и к «родному языку» были вполне равнодушны.
Командир бригады это заметил и решил предпринять меры к уничтожению неграмотности в бригаде и пригласил в учителя статского советника Курдиновского, Бог знает когда, почему и зачем навострившегося в «рiдной мове[75]». Итак, мы оказались в классе одной из школ. Командир бригады с помощником и командиры полков с помощниками заняли место в 1-м ряду, командиры батарей, разведчики и начальники «постачання» (сбебжения) – во втором ряду парт, за ними – старшие и младшие офицеры батарей и начальники «звязку» (связи), еще дальше – чиновники, подпрапорщики, писаря и прочие канониры, словом, вся бригада в одном классе!
Статский советник Курдиновский был опытный педагог – это было видно сразу! Он так напрактиковался на детях в течение четверти столетия своего преподавания, что и теперь считал, что перед ним сидят дети, только что поступившие в приготовительный класс гимназии! Он вызвал одного офицера к доске и начал диктовку. Не помню дословно целой диктовки, но содержание ее осталось в памяти:
Дело касалось маленького мальчика, которому мама рассказала, что на земле существует не только добро, но и зло, и мальчик раздумывал над этим своим детским способом: «…И мама люба, и зелени гаи ти луки з пташками та метеликами… А може мама шутковала? А може лиха не мае? Погано лихо! Нащо воно[76]?..» (это помню дословно!)
Закончив этой фразой диктовку, профессор вызвал к доске капитана В[асилия] Владимировича] Вереденко[77] и попросил его прочитать написанное предыдущим офицером. Вопреки своей «щирой» фамилии, Вереденко исполнил это с таким кацапским акцентом, что только присутствие высшего начальства удержало прочих от откровенного смеха. В частности, это «нащо», которое он произносил на манер русского «на что», т. е. с ударением на «о». «Нащо! Нащо!» взывал профессор.
Первый урок закончился. На втором мы заметили, что нас стало как будто бы меньше! На третий урок не пришел командир бригады (и больше вообще не приходил!). Это дало мысль командирам полков являться в школу в количестве одной трети! Свешников имел неосторожность сказать нам об этом, и мы сейчас же ухватились за эту блестящую идею! Командиру пришлось согласиться. Оставалось решить, что считать третью.
Командир полка был уверен, что 12:3=4, но мы возражали, что в данном случае нельзя руководиться списочным составом: кто-нибудь из нас по каким-нибудь уважительным причинам будет отсутствовать, и тогда посылать в школу «3 с дробью» офицера будет затруднительно! Гораздо проще считать, что 12:3=3! Командиру пришлось согласиться. Прочие полки пришли одновременно к тому же решению и, таким образом, на четвертом уроке присутствовала только И офицеров бригады (а канониры отсутствовали все!).
На пятом уроке, однако, произошла «катастрофа»! Войдя в класс, наш профессор нашел в нем только одного ученика: им был наш пунктуальный подполковник Свешников! Пораженный такой «пустотой полей сражений», профессор остановился у двери, потом решился: повернулся и без слов вышел из класса. За ним, не теряя ни минуты, последовал и дежурный командир полка. Школа закончилась навсегда!
Жалование нам заплатили примерно через месяц пребывания в Полтаве разными подозрительными бумажками: керенками[78], купонами государственных займов России… Потом появились и украинские «карбованцы». Последние были отпечатаны на плохой бумаге, которая ломалась при складывании. В ходу были и местные полтавские деньги, наиболее красивые по виду. Их выпускал союз местных торговцев, и они были украшены портретом председателя союза. Командир полка получал 750 руб. в месяц, командир батареи – 500, «разведчик» – 450, старший офицер батареи – 400, младший – 350, а цена денег все время падала!
Я ездил в Киев 2–3 раза в отпуск и довел число дней, проведенных вместе с женой, до 52-х.
Между тем, дела Германии на Западном фронте шли все хуже и хуже. Немецкое наступление кончилось ничем: был вбит только клин в расположение союзников, затем оно остановилось, а затем началось их последнее отступление, приведшее к еще одному «похабному» миру!