***
У чжоуского Сюань-вана смотрителем зверинца был некий раб по имени Лян Ян. Он умел обходиться с дикими зверями и птицами и сам их кормил во дворе и в саду. Его слушались даже тигры и волки, орлы и скопы. Самцы и самки спаривались при нем и размножались, образуя целые стаи, и разные твари жили все вместе, не дрались и не кусались.
Царь, опасаясь, что искусство Лян Яна вместе с ним и умрет, повелел Мао Цю юаню, пока еще не поздно, его перенять. И Лян Ян сказал ему так:
— Я всего лишь ничтожный раб — какое же искусство смогу тебе передать? Но боюсь, как бы царь не сказал, что я от тебя что-то скрываю — потому расскажу тебе вкратце, как я кормлю тигров. Всякий радуется, когда ему угождают, и раздражается, когда перечат. Такова уж природа всех, в ком есть кровь и дыхание. Так что радость и раздражение проявляются неслучайно, и раздражение возникает, когда идешь кому наперекор. Когда я кормлю тигра, не смею предлагать ему живую тварь— чтобы он, убивая ее, не впал в ярость. Не смею давать и целую тушу чтобы он не впал в ярость, разрывая ее на части. Примечаю, когда он голоден и когда сыт, и стремлюсь постичь причины его раздражения. Тигр и человек— две разные породы, но оба ласковы — когда им угождаешь, и способны убить — если их разозлишь. А коли так, разве посмею я, переча тигру, приводить его в ярость? Но избегаю также, угождая ему, излишне ему потакать: ведь радость его непременно обратится в ярость, как и ярость перейдет после в радость. И в том и в другом нет середины. Вот и стремлюсь не угождать и не перечить — оттого-то и птицы, и звери считают меня своим. Вот почему они разгуливают в моем саду, не помышляя ни о горных лесах, ни о пространных болотах, и спят у меня во дворе, не стремясь ни в далекие горы, ни в укромные долины: сами законы природы понуждают их так поступать.
***
Некий приморский житель любил чаек. Каждое утро шел к морю и плавал там вместе с чайками — а те слетались к нему сотнями.
И вот сказал ему отец:
— Слыхал я, все чайки к тебе подплывают. Поймал бы мне какую — позабавиться.
На другой день пошел он к морю — а чайки только кружились над ним, но не спускались.
Потому-то и говорят: «Высшие слова избегают
слов. Высшее деяние—недеяние. Общедоступное знание — поверхностно».
***
Жил в Сунском царстве человек по прозвищу Обезьяний царь. Он любил обезьян и кормил их целую стаю, умел понимать их желания — и обезьяны его понимали. Дабы ублажить их, он даже обирал своих домашних.
И вот, прожившись на своих обезьянах, он принужден был ограничить их в пище. Опасаясь, как бы они не перестали его слушаться, решил он поначалу схитрить и сказал им так:
— Хватит ли вам, если утром буду давать вам по три каштана, а вечером — по четыре?
Вся стая поднялась в негодовании. А он тут же переспросил:
— А хватит ли вам, если утром буду давать по четыре каштана, а вечером — по три?
И вся стая улеглась, довольная.
Вот так-то хитрость торжествует над тупостью. Мудрец, опираясь на разум, способен перехитрить толпу глупцов — так же как Обезьяний царь перехитрил с его помощью обезьянью стаю: не поступившись ни названием, ни сутью, заставил обезьян то злиться, то радоваться!
***
ИЗ ГЛАВЫ III
Некий Инь управлял в Чжоуском царстве обширным хозяйством, и рабы, что были под его началом, не знали отдыха с рассвета дотемна. У одного старого раба силы уже иссякли — Инь же и его понуждал трудиться сверх меры. И днем этот раб, тяжко стеная, работал; ночью же, изнуренный усталостью, засыпал как убитый. Душа его освобождалась, и каждую ночь видел он себя во сне царем: он пребывал над всеми и вершил дела целого царства, развлекался и пировал во дворцах и теремах и делал все, что только ему вздумается. Радость его была безмерной. А проснувшись, он вновь принимался за труд.
Кто-то хотел утешить его в его горестях. Раб же сказал ему:
— Человеческий век — сотня лет. И делятся они поровну на дни и ночи. Днем я раб — и тяжко мучаюсь. А ночью царь — и радость моя безмерна. Так на что же мне роптать?!
Инь же весь отдавался делам, унаследованным от предков, и заботам о доме, уставая душой и телом. И засыпая по ночам, изнуренный заботами, каждую ночь видел себя во сне рабом: его погоняли и загружали всевозможной работой, и не было такой ругани и побоев, каких бы он не снес. Во сне он бредил и стенал — лишь под утро обретая покой.
Удрученный этим, Инь решил посоветоваться с другом. Друг же сказал ему:
— Ты занимаешь положение, достаточное, чтобы прославиться; богатства у тебя в избытке — намного больше, чем у прочих. А ночью, во сне, видишь себя рабом. Чередование покоя и страданий — закон судьбы. Разве можно и во сне и наяву обладать чем желаешь?
Услыхав слова друга, Инь облегчил бремя своих рабов, а заодно уменьшил груз и собственных забот. И болезнь его пошла на убыль.
***
Некий чжэнец, собирая в лесу хворост, повстречал там вспугнутого оленя и, выскочив ему наперерез, ударил его и убил. Боясь, как бы оленя не обнаружил кто другой, он поспешил спрятать его в канаве и забросал валежником. А потом вдруг, на радостях, забыл — куда его упрятал. И решил, что все это ему приснилось.
По дороге домой стал рассказывать всем про свой сон. Услыхал его один прохожий, отправился в лес, отыскал там оленя и забрал себе. А придя домой, рассказал жене:
— Тут один дровосек убил во сне оленя — да забыл, куда спрятал. А я его отыскал. Сон дровосека оказался воистину вещим!
— Да это тебе, никак, самому приснилось, будто дровосек убил оленя,— сказала ему жена.— При чем тут дровосек? А ныне ты добыл оленя наяву — это твой сон был вещим!
— Раз уж я его добыл,— сказал муж,— так какая разница, кому приснилось — дровосеку или мне?
Дровосек же, вернувшись домой, все никак не мог смириться с тем, что потерял оленя. И в ту же ночь увидел в вещем сне то место, куда он его спрятал, и человека, который его нашел. На рассвете он разыскал человека, что приснился ему во сне, и оба отправились в суд — судиться из-за оленя. Направили их к судье, и судья сказал дровосеку:
— Сперва ты убил оленя наяву — но опрометчиво назвал это сном. Потом и впрямь увидел сон, будто нашел оленя — и опрометчиво называешь это явью. Прохожий наяву забрал твоего оленя и теперь судится с тобой из-за него. Жена же его утверждает, что он узнал про чужого оленя во сне — и тогда, выходит, никто из вас наяву его не добывал. Но раз уж олень перед вами — так разделите его между собой!
Чжэнский государь, прослышав о том, сказал:
— Уж не приснилось ли и судье, будто он делит чужого оленя?
И решил спросить совета у первого министра. Тот же сказал так:
— Сон то был или не сон — судить не берусь. Только Хуан-ди и Конфуций могли разобраться, где сон, а где явь. Но нету в живых ни того, ни другого — кто же теперь разберется? Так что, полагаю, судья рассудил правильно.
***
Сунский Хуа-цзы из Янли, уже достигнув зрелых лет, впал в беспамятство: утром возьмет — к вечеру забудет, вечером отдаст — к утру забудет; в пути забывал, что надо идти, дома забывал, что надо присесть; нынче не помнил, что было прежде, после не помнил, что было нынче. Весь дом был этим удручен. Пригласили гадальщика, устроил тот гадание — и ничего не распознал. Пригласили колдуна, произнес он заклинание — и не сумел прогнать болезнь. Пригласили лекаря, пробовал тот лечить его— и не сумел излечить.
А в Лу проживал конфуцианец, который сам вызвался исцелить больного. Жена и дети Хуа-цзы предложили ему полдома и половину имущества — лишь бы дал нужный рецепт.
— Эту болезнь,— сказал конфуцианец,— конечно же, не прогнать ворожбой, не усмирить заклинаниями, не излечить иглами и лекарствами. Попытаюсь изменить его душу, переменить его мысли — тогда он, надеюсь, поправится.
И вот попробовал раздеть больного — и тот попросил одежду. Оставил без пищи — и тот попросил есть. Поместил в темную комнату — и тот попросил света. И конфуцианец радостно объявил детям Хуа-цзы:
— Болезнь излечима! Однако умение мое тайно передается от поколения к поколению, и посторонних в него не посвящают. Попробуйте загородить нас справа и слева и дней на семь оставить с больным наедине.
Его послушались—и никто из родни так и не узнал, как он лечил больного. А застарелая болезнь бесследно прошла за одно утро.
Но Хуа-цзы, очнувшись, впал в ярость: выгнал вон жену, избил детей и, схватив копье, погнался за конфуцианцем.
Соседи сумели его удержать и спросили, в чем дело.
— Утратив память,— сказал Хуа-цзы, я был безгранично свободен: не знал даже — есть ли, нет ли небо и земля. Теперь же обрел ее снова — и вновь передо мной предстала вся тьма тревог, что пережил за несколько десятков лет: жизнь и смерть, приобретения и утраты, печали и радости, любовь и ненависть... Боюсь, что и предстоящие жизнь и смерть, приобретения и утраты, печали и радости, любовь и ненависть будут так же тревожить сердце. Сумею ли еще, хоть на миг, обрести забвение?
Цзыгун, услыхав о том, был поражен и поведал обо всем Конфуцию. Тот же сказал ему:
— Тебе этого не понять.
И, обратясь к Янь Хуэю, велел ему все это записать.
***
У некоего Пана, что из царства Цинь, был сын. С детства рос смышленым, а возмужав — впал в помешательство: пение принимал за плач, белое — за черное, благоухание — за зловоние, сладкое — за горькое, кривду — за правду. О чем, бывало, ни помыслит — будь то небо или земля, четыре страны света, вода или огонь, холод или жар — все у него выходило наоборот.
Некий Ян сказал его отцу:
— Совершенные мужи из Лу многосведущи и многоискусны — быть может, они сумеют его исцелить? Отчего бы тебе не спросить у них совета?
И отец отправился в Лу. Проезжая через Чэнь, он повстречал там Лао Даня и поведал ему о приметах сыновней болезни. Тот же на это сказал так:
— С чего ты взял, что сын твой помешался? Все нынче в Поднебесной сомневаются, где правда, а где кривда, никто не знает толком, где польза, а где вред. Людей с такой болезнью — великое множество. Никто, конечно, этого не осознает. Ведь помеш