Помолчал. И с оттенкам недружелюбия в голосе:
- Ну, не знаю. Не знаю этого.
Я скатала из всех серебряных бумажек, составляющих внутреннее дно папиросных коробок, большой сияющий шар. Горький с улыбкой мне подал раза два: Вот еще бумажка.
Я подбрасывала в руках этот тяжелый мячик, по нему полыхал свет огня, думала:
- Этот мячик останется мой. Вечер пролетит, все пройдет. Это будет залог, что было.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Завтра отъезд. Мой отпуск кончается. Днем, среди сборов, прочла Страсти-Мордасти. Вещь грозная в своей голой чистоте, в своей ужасности, очень тихой. Был какой-то особенный вечер. Все ушли, молодежь внизу, мы втроем - и он стал рассказывать. О чем? Разве скажешь? Вечер с ним -это жизнь.
- Хороший человек, между прочим... очень хороший человек... - (о ком-то) и покачал сверху вниз, еле-еле, углубленно в себя - или в эту чью-то хорошесть - головой. А пальцы мнут папиросу. Зажег спичку - и рассказ дальше, до следующего случая, когда прорвет в счастье, что:
- Чорт его побери, понимаете ли, чорт его знает, как хорошо...
И широкий, сдающийся на невозможность выразить - всплеск длинных рук.
========= Но я сегодня в тумане. Страсти-Мордасти. Мне кажется, а может быть, оно так и есть, в литературе нет вещи более сильной: в ней все концы и начала. Мне душно сегодня весь день. [231]
Сквозь условности часа - столовая, Сорренто, Горькому шестьдесят лет в каждом его слове, в каждом жесте и в немыслимости завтрашнего отъезда мне повелительно стоит над миром пьяный горем день, когда Горький вышел во двор из подвала, простясь с больным мальчиком.
Упрямо, самозабвенно, мне это кажется последним и наибольшим.
А Горький, точно зная, что со мной, спокойно и щедро - жестоко? - кроет козырем и эту карту. Он ведь знает эту нелепую жажду, все бросив, остаться в том подвале, - не этой ли жаждой был пьян его уход из него? Он знает нищету подобого разрешения вопроса. Он знает, что этот вопрос так нельзя разрешать. Ненавистник теории и споров об отвлеченном, он продолжает сказывать жизнь, и волна за волной, жизнь, как волна песок (драгоценна каждая песчинка), плещет в вечер судьбу за судьбой. Неповторимо, незаменимо, незабываемо ничто. И именно потому в том подвале нельзя остаться, - силы человека таинственны и огромны, человек - людям нужен, жизнь богаче себя самой. Не жалостью, не лирическим взрывом единичного героизма лечится эта рана. Он презирает кустарничество, самозванство. Он всю свою жизнь борется с этим клубком в горле, со слезной волной в час волнения. Она готова затопить мир, но существо ее - эмоционально, как дрожь при звуках оркестра. Омывая в легковесных водах понимание, эта волна одновременно служит человеку и спасательным от волны кругом, не дающим ему окунуться в настоящую глубину.
Страсти-Мордасти? Да, это рассказ не плохой. Женщина, рожавшая в степи. Рождение человека? Да, был такой день. Помнит, еще был день: у молодого мужика, приехавшего на ярмарку и наторговавшего денег на свое молодое хозяйство, свинья съела бумажник. Мужик пошел под навес и удавился. Жена бросилась к нему, в это время свинья съела грудного ребенка. Он, Горький, въезжал на телеге в город. Он видел, как навстречу ему бежит женщина, - она так бежала, точно не по земле, и лица у нее не было, а так что-то (он показал какое-то круговое движение вместо лица), она пронеслась мимо него, вбежала на стоявшую у берега баржу и - с другого конца - в воду.
Он рассказывает о дефективных детях, над которыми работал в Ленинграде: помнит он девочку исключительной [232] талантливости, красоты и изящества очаровательная девочка. Воровка.
Подробно, все перипетии ее жизни, - как бились с ней, как ее тянуло к воровству; ловкость - необычайная; сцена в трамвае, где она, якобы в благодарность за заботы о ней, выдала шайку карманных воров, а на самом деле поиздевалась, приведя с полицейским агентом совершенно невинных людей. Освободила из тюрьмы друга-подростка.
Мальчик - слесарь гениальных способностей. Замков - не существовало. Из трех головных шпилек делал модель замка, которую никто не мог открыть. Совершенно холодное существо. К людям - презрение. Никогда не работал при ком-нибудь. Вежливо прекращал работу и поддерживал разговор, ожидая ухода. Из так называемой хорошей семьи. Вор.
На мой вопрос, можно ли любить таких?
- Можно.
- Жалостью?
- Нет, очень сильным влечением, в котором совсем нет места жалости. Я так скучал по этим вот двум, когда день не увижу, - как-то неловко делается, что их нет...
И вдруг мне становится ясно: Горький - вечный жид. Есть картина, кажется, Марка Шагала32, как шагает над силуэтом маленького осеннего нищего города гигантский силуэт старика. Каждый шаг - через гряду домов. Волосы - в тучах. Посох.
И я слушаю с новой страстью внимания.
Об итальянцах, о разнообразных, странных их свойствах, о сдержанности в гневе: будет стоять, побелев, со сжатыми кулаками, - не ударит (когда бы у нас, - уж давно драка), о неаполитанцах, безумно любящих удовольствия (небывалые ежегодные суммы на иллюминации). Что жулики, но, обжулив, в тот же день вам окажут услугу. Прирожденные актеры. Дар. У шестилетней девочки врожденные манеры актрисы.
Мой друг сказал свое впечатление о Неаполе: совершенно сумасшедший город. Даже нельзя понять: музыка из каждого окна, какие-то рояли на колесах на улицах. Тут же пляшут...
- Да. Это - вечером, - сказал Горький, - утром Неаполь спит.
========= [233]
Рассказ о большом актере, с которого ни в магазинах, ни в ресторанах итальянцы не хотели брать денег.
- Мимика! Мимика...
Сказал это потрясенно и тихо, недоуменно развел руками.
- А я театр не люблю... - сказала я.
- Да и я не люблю, собственно. И пьесы я писал плохие. Дно? Интересно только содержание. А рока - нет. (Стержня, действия). Да, я не поклонник театра. Но я видел таких актеров - невозможно рассказать это. Из-за них не могу отрицать театр. Видимо, есть люди, которым роль - толчок к перевоплощению. Дузэ, - разве о ней рассказать можно? О других можно говорить, о ней - нельзя. В Италии трупп -нет: актер. Лучшие театры - в Неаполе.
И с глубоким восхищением об актере Андрееве-Бурлаке33. О том, как он читал гоголевского Сумасшедшего. Он безумен, да. Но откуда-то на себя смотрит. И это жутко.
- Я бы сказал афоризм: надо быть очень талантливым человеком, чтобы не быть актером.
...Ночь после игры Стрельской34 (ему было 17 лет). Вышел из театра и до утра - а дело зимнее - просидел у фонаря на тумбе, не заметя, как прошла ночь. Об актере, некрасивом и странном, очень тогда известном. Сцена, как мимо него проезжает с другим его возлюбленная. Никаких жестов. Он глядит ей вслед. Абсолютное молчание, непередаваемая игра лица. Роняет изо рта папиросу и вдруг тихо начинает петь. С ним боялись играть; в такую минуту следующий шаг был - убить первого попавшегося. Перевоплощался в роль.
========= О том, как итальянцы молятся в церкви.
- Он с ней говорит, с мадонной. Говорит, понимаете ли!
Показал, как бьют себя в грудь, как глядят вверх, исступленно. Развел руками, как перед непостижимым.
Вечер идет. Плывут воспоминания.
О человеке в тюрьме, который каждый день в предзакатный час, который он долго ждал, когда стена против его окна, тоже тюремная, наконец освещалась солнцем, делал руками тени. Целая жизнь теней. Их смывал вечер.
...О скале на острове, где похоронен Григ. Об исландских сказках, мрачных. Об арфе с голосом. О гуслях и плясках мордовских...
- Я - сорок лет как бросил пляску. [234]
Любит Бетховена, Моцарта, Грига. Музыку очень любит. Эта его любовь к музыке стоит возле него всегда, точно вторая тень. Из инструментов виолончель.
- Струнный звук, конечно. Но... не щипком, а...
- Смычком. Ну, конечно.
И поняла: он - бытийной струи. Чистой, движущей, радующейся!
Мой друг сравнил его с Рафаэлем. Толстой - Леонардо, Достоевский Микеланджело. Смеялся, слушая. Сильно кашлял. Тревожились.
- Нет, это пустое. Перекурил.
- Да, я много видел так называемого зла.
- Но я в каждом человеке знаю так называемое добро, и я верю, что оно победит. Люди не умеют жить. Не умеют, понимаете ли... Но когда-нибудь они научатся. Залогом этому то, что они учатся. Когда я каждый день просматриваю русские газеты, мне это совершенно ясно.
- ...В Ленине было - детское. Подойдет к елке, голову подымет - и улыбается. А на елке, понимаете ли, сойка сидит...
Выразил удивление, что мой друг мало знает птиц.
Спросил, докуда он прочел Самгина - до сома ли? Там - сома ловят... (с виноватой, упоенной улыбкой, мгновенно и круто умиляясь и, как всегда в этот миг, став застенчивым).
Я сказала ему, что, наверное, он никогда не охотился и что, как это верно, что Лев Толстой был охотником, а он - нет.
Он скромно и тепло отвечал, что вот да, странно, действительно, никогда не любил охоты.
- Ведь жалко же их убивать, чорт возьми, зверей этих! Ведь, например, медведь! (Показал, как медведи сосут водку из бутылки, обняв лапами; как ходят, какие милые, - никогда на человека не нападают, если не тронуть, какие мохнатые...)
- Ведь медведь, он удивительно милый человек! О самке дельфина, у которой убили детеныша. Она подплывала к берегу, где он был убит. Она плакала; слезы, как у человека. Невозможно было глядеть на ее морду.
Подчас, когда слушаю, смотрю на него, загипнотизированно слежу жесты... и вот так расскажет что-нибудь до конца! - мне хочется сказать ему, чтоб он не говорил сейчас другого, - нельзя, не надо! - солнце, остановись! [235]
А он уж ласкает собаку. Собака прыгает к нему на колени.
- Да вы что, маленький, что ли? Вы собака старая, зеленая...
Собака прижала голову к его груди. Он кормит ее сахаром.
- Вы бы пошли, прогулялись... Собака не шла.
- А еноты - вот чудно: еноты сидят на деревьях, скатаются шариком, лапами морду закроют... (неуловимым движением скатался весь, показав, как) и висит на ветке эдакий шар, - не то растение, не то цветок какой-то...