Из книги «РАПОРТ» — страница 7 из 12

Время от времени в этом кафе ставилась на сцене небольшая комедийка, и ею наслаждались, как дети, даже самые старшие и серьёзные посетители. Вполне даже случается, что слушатели для пущего слуха зачастую прибегают к помощи рта, который они распирают, я хочу сказать, открывают. Удивление это то, то самое счастливое нечто, которое ведёт к раскрытию рта. Когда кто–то чем–то восхищён, то не думает о том, как он при этом зачастую выглядит, не смехотворно ли.

Стены кафе украшены картинами из истории нашего общинного сосуществования. Я упомяну из этой серии лишь одну картину, на которой некто даёт всем своим видом понять, что он принял решение, а окружающие словно бы всеми ужимками выдают, что они этого сделать не в состоянии, что они предпочли бы помедлить, выждать, что из всего этого выйдет. Однако, решившегося уже словно толкает вперёд, он воодушевлён, видит себя увековеченным, чувствует, что его час пробил, что настал черёд показать себя, и что такой возможности больше уже не предоставится, и он порывается, сердце стучит, он представляется самому себе великим и прекраснодушным, он игнорирует вопрос, что может с ним случиться, или же осмеливается ответить на этот вопрос неблагоприятным для себя образом, но в нём жив пыл продемонстрировать себя, подвергнуть себя опасности, он озадачен красотой поступка и ищет народного почитания.

Я однажды сделал в этом кафе знакомство с почтмейстером, который был вдов и в имуществе которого кроме прочего находилась и семнадцатилетняя доченька.

Здесь выкуривались бесчисленные сигареты и бесчисленные кружки пива, украшенного, как подобает, приличествующей пеной, осаждались на губах, принадлежавших самым разнообразным индивидуумам. Я хочу особенно подчеркнуть, что однажды видел танцовщицу, подобную лебедю, и это, возможно, высказано с удобством.

А вчера сцена представляла из себя своеобразный алтарь, который весьма выделялся на фоне благородного ландшафта на заднем плане. Подмостки охранял юный вояка в чёрных доспехах. Со знаменем, которое он держал с живописным приличием, он выглядел весьма зрелищно. Ему составлял компанию в несении вахты монах, очень удачно худощавый, что служило говорящим доказательством преодолённого поста. На алтаре, на ковре, перекинутом через него, сидела женщина, у которой на коленях имелся ребёнок.

Я пришёл с Магдой, которая мне как раз даёт уроки английского, каковой я некогда вполне хорошо понимал, а потом чуть–чуть поверг в забвение. В то время как я развивающе действую на Магду, я даю ей и себя немного развивать. У неё почти нет никаких знаний, зато она обладает необозримостью тончайшего инстинкта. Всегда немного рискованно показываться в её сопровождении, потому что она возбуждает ревность. Глядя на кого–то, она словно приглашает заняться ею. Почему она ходит именно со мной? Возможно, потому, что у меня есть связи в лучших кругах. Она ценит во мне, что я спокоен, не непреклонен в вопросах морали и имею представление о религии, о которой она говорит с восхищением. Я знаком с очень тонкими людьми, находящими Магду очаровательной, не обманываясь насчёт её положения. Вероятно, она меня не слишком сильно любит, но так как я не очень об этом забочусь, то всё же по–своему любит.

Я ей подхожу.

Она считает, что в моём обществе она привлекательна. Кажется, она пришла к выводу, что я её анимирую, а для неё это многое значит. Мне она кажется значительной, но я не подаю вида. Признание такие натуры, как она, лишь сбивает с толка. Больше всего ей нравится во мне то, что я ни разу не позволили себе вольности назвать её на ты. Я обращаюсь с ней с настолько же изысканной, насколько и выразительно шутливой вежливостью. Кажется, во мне есть что–то, что даёт ей повод веселиться, сиять в моём присутствии. И это для неё главное. Из–за того, что я бужу в ней такую, сякую мысль, подкармливаю её мышление, она расцветает. Такая красивая! Со мной она может быть красивой беззаботно. С кем–нибудь другим ей, возможно, пришлось бы принять достаточные предосторожности. Это беспокойство тотчас же образовало бы в ней физическое стеснение. Перед тем, как отправиться в свет, она даёт мне себя поцеловать. При этом она сохраняет нежно–грандиозное выражение лица. Она воображает, что именно вот так должна показаться людям. И она не ошибается. Очень многое строится на воображении. Она смеётся, когда я её целую. Не громко, нет, очень тихонько. Она становится приятной для себя же самой.

Когда мы желанны самим себе, то чаще всего намерены быть и миру желанными.

КАК Я ПРОВЁЛ ВОСКРЕСЕНЬЕ

После того, как я освежился тарелкою супа и испросил у своей всецело весёлой хозяйки разрешения прогуляться или побродить, первым делом я отправился к возлюбленной, поцеловал её изо всех сердечных сил, и после этого ощутил себя в состоянии или желании совершить решительный шаг в уже заждавшийся ландшафт. Систематически–бодрая удаляющаяся трусца на некоторое время повергла меня в фантазию, что я — выхоленный, отлично дрессированный конь. Ветру, который чуть не сдул парадную шляпу с моей воскресной головы, я сказал: «Будь паинькой,» и словно послушный моему напоминанию, с этого момента он вёл себя тихо. Незаметность очень пристойно утончённа, подумал я на счёт призванного к порядку, заметив одновременно его триумфальное восшествие в меня самого. Преодолев примерно два километра, я миновал красиво расположённый дом некоего отщепенца, собственной персоной глядевшего в окно. Мне казалось, у меня выросли крылья, так быстро я устремился долой. В зеркально гладком водном сооружении очень скромной протяжённости я заметил отражение равнодушно пред собой взирающей статуи. «Ты ничего не ощущаешь, а я именно потому, ради этакой спорности, имею к тебе много чувства,» — сказал я ей, казавшейся мне поверхностно, но, в тоже самое время, глубоко и внимательно меня изучавшей.

Шаг за шагом я достиг опушки леса, вдоль которой и отправился дальше, и после того, как эта обязанность была выполнена, передо мной воздвиглось следующее задание в виде холма, похожего на деревенскую поэзию, на который следовало взобраться, исполнением чего я и занялся со своевременностью. Со мной поздоровалось дитя, когда я присел на скамью и стал отвечать на письмо, содержание которого меня живо интересовало, при помощи карандаша. Подо мной простиралась более–менее внушительная деревня, где мне были известны два–три заведения, в которых провидение по возможности предоставляло моей персоне съесть, я хочу сказать, быть попотчеванным сарделькой или порцией взбитых сливок. Дерево, под ветвями которого я писал, казалось, листвяно усмехалось моим всерьёз высказанным строкам; солнце выглядело красиво нарисованным лицом, несомненно, желанным. Стремясь сюда, мои ноги словно радовались исполняемой службе, и я извлекал из этого выгоду, желая им удачи в увеселении. Пересекая состоящий из незамутнённой радостности дол, на меня воссиял с горной вершины одинокий, уединённый крестьянский дом, чей добротный вид, скажем так, если и не расширял, то, во всяком случае, укреплял меня в доверии к самому себе. В маленькой, но пышной деревеньке, словно бы населённой исключительно богачами, я подался в заведеньице, в котором рассиживался некто, поведавший мне, что собирается достичь авраамова возраста. Кельнерша красовалась, как лишённая покоя героиня живописи, обречённая носиться туда–сюда, потому что и садик, и салон были плотно наполнены, и это произвело на меня выгодное впечатление, поскольку я и сам добавлял собственное присутствие к обилию посетителей. Снаружи, над лужайкой, футбольный мяч с рассчитанной скоростью и необходимой весомостью пролетел сквозь прозрачный воздух так, что весело было свидетельствовать эту окрылённость, словно ликующую, выспренную.

Из не слишком протяжённого парка выглядывал юнкерский дворец, чьи башни поблёскивали в глубокую даль, и при этом сгущалось и распухало настроеньями смеркание. Была уже ночь, когда я снова явился в город, чьи жители рассыпались во все стороны в поисках увеселительных возможностей. Всё это время у меня в кармане находился театральный билет, посредством которого я скорее влетел, чем вошёл в городской театр, потому что часы уже пробили восемь. Увертюра златозвучно пропитала зрительный зал, когда я вознамерился занять своё кресло, предоставлявшее мне замечательный вид, оставивший, или утопивший, меня в довольстве. На сцене ясно начала выявляться основная фигура. От акта к акту представление, казалось, улучшалось; один выход сменялся другим с мягкостью и многозначительностью, и я сподобился сделать наблюдение, что безмятежность и серьёз были всегда к месту в этой восхитительной драме. Я с удовольствием говорил бы о ней столько времени, сколько израсходовало её преподнесение.

ТАВЕРНА НА ОПУШКЕ

Я сидел с удовольствием, то есть изображая налёт недовольства, чтобы не иметь вида чрезмерной удовлетворённости, в таверне на опушке роскошного леса, сквозь красоты которого неоднократно прогуливался, коим фактом я не имею никаких оснований гордиться, о чём скромным образом вполне осведомлён. Пока я послушно ел и пил и играл в преклоняющегося перед природой купчика, вдруг распахнулась дверь и вошёл некто, возопивший: «Если б он снова стал самозабвенен! Ведь раньше же он был!», с коими словами и удалился в рядом расположенные покои. Хозяину было угодно обратиться ко мне с вопросом, не я ли тот затерявшийся в глубинах паренёк, кого с усердием ищут дамы, обращение, на которое я нашёлся сказать: «В былые годы я прочёл книгу «Долой оружие» госпожи Берты фон Суттнер[26]» «Ах, вот как?» — в ответ, — «очень, очень мило! По всей видимости, вы действительно интеллектуал.» Листочки чудесно огромного, глубокого леса вели перед окнами столового зала неисследованное, радостное бытие, и тут вошли две дамы, пританцовывая таким образом, словно бы мнили танец внушающим почтение, и были, в некотором отношении, правы, поскольку способ их танцевального вхождения казался умеренным, воплощающим самое приличие. Случайно присутствовавший господин, польщённый зрелищем, пригладил усы. Двое крестьян говорили о ценах, а за дверьми громко смеялся ребёнок, словно бы вливая потоки серебра и злата в комнату, украшенную портретами сынов отечества. Ни кому иному нежели мне собственной персоной принадлежали высказанные в этот момент реплики, поскольку мне, должно быть, остро желалось внести свою ноту в беседу. Мне пришло в голову, что я время от времени красовался в лучах мысли написать пасторальный роман, в котором бы многое говорилось бы о любви и т.д. Тем временем, к присутствовавшим присоединился юный, хорошенький человек, несомненно прелестными дамами признанный за того, кому они дали понять, что по нему–то они и скучали. От радости этой встрече после разлуки, хозяин, в свою очередь, пустился в триумфальный танец, и все, кто за ним наблюдали, вынуждены были признать, что он достойным примера образом справился с задачей. Чтобы придать себе определённую значимость, я вытащил из кармана ежедневную газету и сделал вид, словно бы читаю её, несмотря на то что был полностью знаком с содержанием, ранее уже пробежав слог за слогом. Одна из статей касалась жизнерадостного одиннадцатого столетия. Что касается призыва Берты фон Суттнер, обратился я к полноте имеющихся в столовой зале, то обстоятельство, что всякая прекрасная идея может оказаться несостоятельной, является по–человечески объяснимым. Дамы улыбнулись; хозяин же покачал головой, как если бы желал подать мне знак: «Дружище, по крайней мере, сейчас — не порть радости развлечения.» Незнакомец в усах высказал мнение: «Он полагает, что ему следует казаться серьёзным, поскольку подозревает, что мы считаем его беззаботным.» По просьбе обеих добросердечных особ, чьи