— И всё-таки, жизнь Ваша, Александр Сергеевич, далеко не икона.
— Но вокруг значимых икон всегда выписывают «житие». В таком «житии» — я как рыба в воде.
И верно. Пушкин не кумир. Не какой-то покрытый трескающейся позолотой персонаж далёкой средиземноморской истории. Он не нуждается в официозе и канонизации. И тот путь к особого рода народному (пусть иногда «лубочному») раю на земле, тот путь мирской святости, который ему не дали пройти в жизни, — Пушкин раз за разом проходит в нашем подсознании…
А теперь о другой любви. К примеру, о любви Александра Сергеевича к декабристам. В молодости он им и верно: симпатизировал. Правда, с возрастом от принципов декабризма отходил всё дальше. Но не Пестель, а Пушкин — первый истинный демократ России! Независимая личность и освобождаемый от партийного и местнического рабства народ, а не тираны и их приспешники творят историю — от лирических од до «Истории Пугачёва» — в его произведениях, сгустивших нашу тогдашнюю и сегодняшнюю жизнь до крепости атомного ядра.
Необходимость присутствия Пушкина, при начинающемся безреволюционном противоборстве с ново-назревающим российским рабством, снова подталкивает обратиться к нему:
— В чём всё-таки загадка, вашего постоянного присутствия в нашей жизни? Некоторые говорят: глаза б мои этого Пушкина не видели! Уши бы его не слыхали!.. А всё равно перелистывают и перелистывают, пинают и тискают.
— А вы попробуйте убрать из московского воздуха кислород. Что получится?
— Ну а длительное воздействие на читателей, — как вам его-то удалось добиться?
— Сам не знаю. Да вы почитайте мои вещицы детям: невинность всегда даёт правдивые ответы!
Почитал. «Золотого петушка» и «Дубровского». Ответы семи-восьмилетних:
— Пушкин не врёт!
— Так красиво, что я заплакал.
Тут начинает проясняться: именно Пушкин первым обрёл в России творческий стиль поведения. Творческая нефальшивая «манера поведения», а не муза — диктовала ему строку! Его проза? Продолжение его поступков. Его стихи? Венец неистовых, но искренних желаний. Словом, творил, как жил. А ведь и тогда и сейчас, жизнь многих и многих наших писателей — это, по существу, пародия на их собственные произведения!
И последнее. Русский язык — как и некоторые другие языки — сверхстихия. Мощная биоэнергетическая среда. Русский язык: океан изначально предпосланных нашей истории — событий и возможностей.
Ни Пётр, ни Екатерина, ни Павел, ни Ломоносов, ни Державин, ни Карамзин — не смогли раскрыть изначально заложенное в русском языке, — а значит и в русском мышлении — богатство дум, не смогли обнаружить и до конца понять невероятную обновляемость и гениальную доходчивость русского просторечия!
Это сделал Пушкин. Тут его значение.
Здесь должен был бы последовать феерический конец: Пушкин отдал жизнь за торжество русского языка и русской культуры. Но конец будет другим, неожиданным.
Пушкин действительно отдал жизнь. Но не за царя. И даже не за литературу. Пушкин отдал жизнь за свою семью и доброе имя. Словно бы искупая грехи молодости, он пожертвовал собой, ради благополучия других. Он чувствовал: без такой человеческой жертвы нравственная и финансовая ситуация вокруг него и его родных разрешена быть не может. Как и предчувствовал Пушкин, после его смерти всё чудесным образом изменилось, как будто только этой смерти и ждали…
Были уплачены долги. Сыновей определили в пажи. Дочерям — назначили пенсию. Вдова, нашла себе уравновешенного мужа-генерала. Поэта перестали поносить. Вместо слов: «Пушкин исписался», Чушкин и Хлопушкин — появились слова: «Солнце нашей поэзии…»
Всё это наталкивает на неожиданную мысль: жизнь Пушкина была первой и лучшей русской новеллой, «замысленной» и написанной им самим! Новеллой о предначертаниях судьбы и о противостоянии её жестоким рамкам (Авраам боролся с ангелом, Пушкин с «безвоздушьем» чиновного Петербурга). Новеллой о лакействе и вольности, о новом и необычном для России сочетании чувственной любви и духовного опыта (сладостный, духотворящий эрос витает над пушкинскими листами)!
Важно и то, что эта новелла жизни была создана одновременно и в пушкинском, и в общемировом ключе: со стремительным взлётом в начале; с «соколиным поворотом» — обращением к прозе — в середине; с неожиданно-ожидаемым, жёстким «пуантом» — дуэлью у Черной речки и неподтверждёнными, но вполне вероятными предсмертными словами: «Ах! пуля дура» — в конце.
Вот уже 175 лет, как эта великая русская новелла — с будоражащими воображение стиховыми и «философическими» вставками — читается нами взахлёб.
Смех слышим — слезы на глазах
Осенью 1999 года, будучи заместителем главного редактора еженедельника «Книжное обозрение», я позвонил Виктору Петровичу Астафьеву в Овсянку. И рассказал ему о том, что редколлегия газеты единодушно выбрало его «Веселого солдата» книгой месяца. «Я думаю, — выберем ее и «книгой года», — добавил я, и спросил у Виктора Петровича, не возражает ли он против публикации статьи об этой книге в рубрике «Книга месяца».
— Если считаете нужным, — публикуйте, — ответил Виктор Петрович.
Прощаясь, я пообещал прислать 2 экземпляра газеты. Через две или три недели я позвонил в Овсянку снова. Виктор Петрович сказал, что газеты ему доставили и статья понравилась.
— В последнее время обо мне хорошо писали только женщины-критики. А здесь тоже неплохо вышло.
Я почувствовал, как Виктор Петрович слабо улыбнулся…
Совсем недавно, рыская по интернету в поисках перелицованной Осиповым «Энеиды», я наткнулся на эту статью. Она висела на сайте Озона. Рядом с ней, почему-то других статей не было. Хотя, как я знал, писали о Викторе Петровиче многие.
Перечитав, я понял: надо оставить все, как было. Новое я скажу о Викторе Петровиче позже, а старое переписывать незачем…
Виктор Астафьев всегда писал правду. Попробуем написать правду и мы. Авось мастер не обидится. Итак. В приречном селе Овсянка, что в Красноярском крае, в 1987–1997 годах была написана одна из лучших повестей XX века. Повесть называется "Веселый солдат". Сперва она появилась в "Новом мире", а теперь вот вышла отдельной книгой. В книге значительность повести видна ярче, чем в журнале. Почему? Ну, во-первых, в журнале "Веселый солдат" был окружен другими "хорошими и разными", но "не астафьевскими" вещами. Вещи эти (стихи, проза, статьи) создавали особую журнальную оркестровку, слегка деформируя звучание и смысл повести. Повесть "играла" чужими отсветами, иногда выпячивала, иногда скрадывала свои достоинства именно в зависимости от других вещей. В книге же "Веселый солдат" состыкован только с астафьевскими рассказами. Но и среди равных себе вещей "Солдат" мигом выделился. Кстати, это вовсе не "баллада о солдате", как кто-то уже окрестил повесть. Нет здесь никакой романтики. Это — история солдата, солдатом же и рассказанная. А ведь солдат (наравне разве с зэком) — самая значимая фигура второй половины нашего литературного века. Правда, фигура всеудаляющегося от нас солдата Второй мировой вышла слегка подпорченной. Отчего так?
Жизнь без сочинительства не обходится. Чего мы ищем в сочиненных вещах? Верно: "клубнички", забав, смеха. Иногда — трагедий. Иногда — обид. И очень редко — истины.
Раньше повести и романы о Великой Отечественной сочинялись у нас вагонами. Некоторые из них были сильными, честными. Однако большая часть их была слабой и конъюнктурной. Виктор Астафьев уже давно отделился от пласта нашей военной прозы, а теперь вот написал и вовсе необычную книгу о войне. Он ее не сочинил, а вспомнил. Ну, а коли вспомнил, то уж, конечно, кое с кем свел счеты. И свел он их не только с советскими временами, с бездарно-бездушной пропагандой, но и с самим собой: наивным, простодушным, не знающим ни войны, ни жизни.
Повесть начинается и заканчивается кратким эпизодом, рассказывающим о том, как рядовой Астафьев в Польше, на картофельном поле убил какого-то фрица. Жанр вещи Астафьевым угадан стопроцентно. Здесь именно повесть, которая сродственней нашему духу, именно повесть, а не роман с его многофигурностью и огромным количеством часто ненужных линий, лучше подходит и для "неканонического" описания войны. Правда, в этой повести и войны, и боевых действий почти нет. Здесь война без войны, не война — а то, что ее окружает: госпитали, вагоны, возвращения в строй, убытия из строя, то есть вся та тягость, грязь и кровь, которая обычно остается вне рамок художественных произведений.
Раненного в руку солдата Астафьева в санитарном поезде везут на Кубань, в госпиталь. Из этого кубанского госпиталя-бардака, хуже которого вряд ли кто придумает и в котором происходят ценные знакомства с бойкими ранбольными, с беспутными бабенками, с ленивым и грязным медперсоналом, с раскормленными до слоновьих размеров замполитами и дышащими на ладан генералами, — солдат-рассказчик вновь попадает в строй, оказываясь в благословенном украинском городке Ровно. Там он женится. И уже с молодой женой через неприветливую Москву и торгашеско-огородный Загорск добирается на Урал, на речку Чусовую, к родителям жены, где и оседает тяжко, как ком глины, на дно. Вот нехитрая канва повествования. Но именно в таком "незарегулированном" повествовании можно убрать ненужные литературные рамки, именно здесь может разгуляться не книжный, даже не уличный — настоящий окопный язык. Кроме того, именно в таком повествовании "грязный" реализм может хоть на время заместиться смехом и сказочностью. В такой-то повести как раз и должно быть вранья и правды — пополам. Правда, учтем: "вранье" здесь — неотъемлемый элемент фольклора!
Такой язык (неочищенный, необработанный, но смачный, сбивающий с ног не хуже кулака, где рязмудяи, хер и жопа — самые краткие, но не самые "крутые" словечки) давно до нас со страниц серьезных книг не долетал. И здесь опять — угадка Астафьева. Он понял: трагедии войны трагедиями уже не ощущаются. Надо дать что-то смешное, грубое, свойское, такое, чтобы, лишь его потеряв, мы смогли понять, как неописуемо тяжела, но местами и тяжко насмешлива война.