Из книги «Смак корней, или В поисках утраченной правды» — страница 5 из 9

вне нас. Они стояли — и стоят — недосягаемо, как вершины: рядом — а не ухватишь! Только любуйся их красотой, а не можешь любоваться — завидуй. Наверно, им бывало тяжело, но по временам от осознания этого своего “верховенства” — и вполне комфортно. А вот Корнилов прожил жизнь среди нас. И ощущая всю горечь жизни, окунаясь в ее блевотину и плавая в ней, как и все мы, он не презрел человека, как вид, не стал думать о нем абстрактно, что легко, а думал подробно и конкретно, что неимоверно трудно).


* * *

Соотношение прозы и стиха продолжали притягивать Владимира Николаевича.

Когда я предложил издать его сочинения в двух томах (том 1-й — избранные стихи, том 2-й — избранная проза), он об этих соотношениях заговорил опять.

— Стихи у меня готовы. Разнесены по годам и по книгам, заложены в компьютер. А вот проза… Не знаю даже, что и выбрать для вас! Роман свой я считаю неудачным.

— Но ведь он хорошо читается, а армейская тема (и дело, конечно, не только в ней одной) сейчас, как никогда, актуальна.

— Нет, нет. В моём романе есть удачные куски и образы, пассажи. За него в свое время моментально ухватились, напечатали на Западе, потом и у нас, правда уже в 90 году. Но я вам хочу сказать вот что: в нём нет — как бы точнее выразиться — настоящего остова, что ли. По-моему, он не держит форму. А вы как думаете? Возьмите лучше три повести: “Девочки и дамочки”, там много правды, и правда эта связана не только с войной, возьмите повесть “Псих ненормальный”, эта вещь, пожалуй, наиболее дорога мне сейчас, и ещё одну.

О сходных вещах он стал говорить и тогда, когда речь зашла о моем романе. Роман этот, надо сказать, не давал Владимиру Николаевичу (и это без преувеличений) покоя. После того, как я пересказал, как мог, содержание и направленность вещи, он встревожился.

— Вы взялись за неподъемную вещь. Ну а вдруг что-то и поднимете? Чего они там, в “Дружбе народов”, тянут?

— Сокращаем текст.

— Не давайте сокращать! Проявите же, в конце концов, твердость!

— Так ведь не напечатают.

— Да, да… Что же делать!

В другой раз он заговорил о том, какую бы прозу давал читать студентам, будь он преподавателем Литинститута.

— Я бы, пожалуй, начал с “Бесов”. И здесь не в стилистике дело, а в связях прозы и жизни. Но не проходил бы роман по образам и сюжету, как это обычно делается, а давал переписывать в течении года по 2 страницы в день. Сам-то я, когда в 16 лет прочел “Бесов”, в основном, сюжетом заинтересовался. А там — тысячи мыслей, великих мыслей! Для одной книги это даже чересчур. Потом — Толстого. И, скорей всего, “Холстомер”. И опять — полгода, год! Потом — Платонова. А то у нас в Литинституте всё романтизм да романтизм. “Море смеялось!” А потом всех наших советских начнут давать, потом моих друзей-шестидесятников. А это совсем не нужно. Кроме Паустовского — ничего студентам в начале и знать не надо. Я и вашу повесть о соколе дал бы переписывать.

— Чтобы сделать приятное автору, вовсе не обязательно смешивать литературные ряды. Я своё место знаю.

— Причем здесь автор, причем место?! Проза живет и без автора! Это же не стихи! То есть, я хотел сказать: в прозе связь автора с вещью не такая неизбежная и неизбывная! Не такая формообразующая. Проза — объективней. Она — для мира, а не для нескольких субъектов. И не вам судить — давать её или нет.



* * *

Кроме стихов и прозы Корнилова серьезно беспокоила тема смерти. И хотя он старался деликатно её обходить, старался не упоминать и не утрировать, она ясно проступала и в разговорах, и в стихах.


Когда человек умирает,

Чтоб в землю уйти или в печь,

На что напоследок меняет

Всё то, что не смог приберечь —

Надежду, отчаянье, злобу,

Любовь, восхищение, стыд?..

Не выдержать этого гробу,

Он это в себя не вместит.

Куда же деваются смерчи

Стихии и шквалы души?

Не сыщете их после смерти

И, значит, пропало пиши…

Над этим вопросом вопросов

Который главнее чем все,

Задумывались Ломоносов

И мученик Лавуазье.

А вдруг смерть иного замеса,

Чем жидкость, металл или газ?

Закон сохранения веса —

Совсем для нее не указ…

Материя смерти не давала ему покоя именно в связи с материей стиха. На эту связь он часто оглядывался, говоря о Слуцком.

— Слуцкий был самым крупным поэтом нашего времени. Остаётся им и сейчас. Это ведь только кажется, что время стихов ушло. Я и сам иногда под влияние этой иллюзии попадаю. Нет, нет, стихи не умерли. Они просто отдалились от нас на время. Но обязательно возвратятся! Помните как у Эклизиаста: “И вернётся ветер на круги своя”. Возвратится и Слуцкий. Его стихи — стихи дальнего действия. Их торжественный звук, вдруг переходящий в бытовую скороговорку, их пыл и жар, их трагизм никогда не рассеются!

Совсем иное дело Самойлов. Он жил не так, как Слуцкий, и мучений у него не было таких духовных. Он хорошо приспособился к Советам, делал вид: “вот я пью, я пьяница, и ничего худого вокруг не вижу, не знаю…” От этого и стих его сух, “недовешен”, иногда неприятно лжив.

— У Самойлова много прекрасных стихов…

— Нет, это не то. То есть, я не против его стихов вообще. Но не попадайтесь на удочку этой, позаимствованной у Пушкина, гладкости. Вот Слуцкий — другое дело. Здесь, собственно говоря, оппозиция! Как в шахматах. Слуцкий — Самойлов. Что-то подобное есть и в оппозиции, Бродский — Кушнер. Бродский — крупнейший и, к сожалению, нами совершенно непрочитанный поэт. А вот стихи Кушнера — на слуху. У нас он всегда был известен куда больше. Хотя в последнее время, в основном, становятся известными его премии.

О себе, о своих стихах Корнилов больше молчал.

— Я выговорился в книге “Покуда над стихами плачут”. И если о других ещё можно говорить, то о себе говорить не хочется”.

Корнилов о себе молчал, но это не значит, что молчать о нем должны и мы. И в первую голову мы должны задать себе вопрос: почему же недооценили Корнилова?

Ну, тут сперва неплохо было бы понять, почему других-то оценили? По каким вообще признакам их оценивали? По весу стиха, по гармонии образа и смысла, или по количеству упоминаний в прессе, на кухнях, на телевидении? Ярко-ветхое рубище наших штатных “певцов поэзии”, всё время мелькает и мелькает! И не дает сосредоточиться, не дает ощутить всей пустоты “выпеваемых” ими слов. Иногда нам кажется: вот придет смерть, она-то всё по местам и расставит. Но не тут-то было! И в смерти не дадут встать каждому на свое, определенное судьбой, правда часто отбираемое то собратьями по перу, то властями продажными место.

Слава Богу, вся эта мишура к качеству стиха отношения не имеет. Но зато имеет отношение к нравственности, которая основную работу над строкой скрыто и производит. Впрочем, Корнилов сам написал об этом в стихотворении “Посмертное”:


Господа говоруны

Я желаю тишины.

Речи на похоронах

И поминках не нужны.

Мне заплачено сполна…


Ну, речи на похоронах, конечно, были. Были искренние, дружеские и справедливые. Были и пустоватые, официальные. Но чего стоит вроде вполне приемлемая официально-корректная речь, если, едва отговорив над гробом, самый известный наш вития, самый наш любимый прославитель Фиделя Кастро, Братской — погубившей Ангару — ГЭС, ныне надежно укрывший себя от бед российской жизни в американских университетах, отойдя всего на десять шагов от веночков, может не тихо смахивать слезу, а говорить, говорить, говорить!

Грешным делом захотелось узнать: о чем можно говорить так страстно, так возвышенно и так долго на похоронах?

Едва пробившись сквозь толпу операторов-телевизионщиков, снимавших отнюдь не церемонию прощания, а конечно, нашего витию, я пятнадцать минут слушал всё одно и всё то же: “Моя дача… Литфонд… Моя дача… Литфонд… Отнимут… Не дам… Моя дача… Литфонд…”


* * *

Всё же хочется вернуться чуть назад. Хочется читать и читать полные небывалой упругости, не несущие в себе ни соринки обычного словесного сора, стихи:


И остывшую дрянь глотая

На столешницу опершись

Я примериваюсь, какая

Перед смертью бывает жизнь.


“Жизнь коротка — искусство вечно”. Как красиво, как складно было бы закончить латинским изречением эти смятенные (потому что мало мной в поэзии Корнилова понято, мало и высказано) заметки!

Но не получается. Истина мгновения, которая так часто от нас ускользает и которую так любил ухватывать на лету Владимир Корнилов, вдруг вообще перевернулась вниз головой: не искусство вечно, а вечна, конечно же, жизнь! А искусство в эту жизнь по звеньям, по кусочкам, от мастера к мастеру, почти тайно, почти неосознанно лишь передается.

Наверное, там, в вечной жизни, закон сохранения веса действительно существует. И все, кому было “недомерено” здесь, получат своё там. Будут оценены по их достоинству: то есть, по высшей категории и стихи Корнилова. Оценена будет и его несравнимо честная, очень горькая, недобравшая похвал и славы жизнь. Жизнь в глубине своей абсолютно завершенная и логичная, — потому что именно бесстрашие корниловского стиха породило бесстрашие корниловской жизни. Не наоборот.

Иштван Эркень и однорукий скрипач

В апреле этого года исполнилось сто лет со дня рождения замечательного венгерского писателя Иштвана Эркеня (1912–1979). Он приобрёл мировую известность, прежде всего своими пьесами «Кошки-мышки», «Семья Тотов», «Воронеж» и другими. Однако его проза тоже заслуживает самого пристального внимания. Повести «Выставка роз», «Царевна иерусалимская», «Сибирская куница», короткие рассказы и «рассказы-минутки», — это очень высокая ступень в искусстве европейской прозы ХХ века. Но главное — это читаемая проза! Над ней продолжают смеяться и плакать, её берут собой в