а нее глаза, стараясь не смотреть на большое перо, колыхавшееся на ее шляпе. Трудно носить такие шляпы и трудно ходить в гости. Если ей так мучительно принимать их, то ведь им еще трудней приходить. И надо быть благодарной.
— Я, главное, хотела узнать, почему вас нигде не видно, дорогая моя, — говорила Мария Николаевна, и черный бисер дрожал на ее груди, — всегда вы одна. Сегодня чудесный день, — пойдемте с нами на выставку. Вы знаете, вчера открылась передвижная?
Ольга испуганно смешалась.
— Нет, я сейчас не могу. Я позже, я уже Косте обещала пойти с ним гулять.
— А нельзя ли его посмотреть, вашего молодого человека? — спросила Мария Николаевна.
— Я его приведу сейчас. — С готовностью встала Ольга и вышла из комнаты. Она знала, что не удастся привести Костю, но очень хотелось на минуту уйти из гостиной. Медленно шла по коридору, завидуя Костиной свободе. Он сидел в детской на высоком стульчике за столом, на котором Анна Игнатьевна пила чай, и расставлял кубики. Анна Игнатьевна покосилась на нее, откусывая кусочек сахару.
— Хорошо, Костик, — сказала Ольга, целуя его в голову, — я согласна, чтоб была мельница. Как только уйдут гости, я приклею ее. И правда, верблюдам будет веселее.
— А они скоро уйдут? — спросил Костя.
— Скоро. Пойдем к ним поздороваться, — слабо добавила она. И, как и ждала, Костя, схватившись руками за кресло, решительно запротестовал:
— Я не пойду. — И Анна Игнатьевна сумрачно поддержала его: «Зачем ребенка таскать? Чего они не видели?» И Ольга уступила (очень она понимала нежелание Кости) и тихо пошла назад. Все равно нужно вернуться к ним. Но Мария Николаевна, очевидно, не заметила ее отсутствия и оживленно беседовала с братом. И опять подумала Ольга, что надо поговорить и с ним, и, переведя на него сочувственные глаза, вспомнила, что он с Кавказа. Значит, можно о горах, грузинах, природе? Спросила, жарко ли там? Было опять стыдно, но уже знала по опыту, что чем стыдней, тем верней для жизни, тем приличнее в глазах людей.
С ласковой снисходительностью поцеловала ее Мария Николаевна, вставая.
— Приходите к нам, вот, пока брат здесь, — сказала она, — нельзя так засиживаться. Ваш муж, уезжая, поручил мне вас. Какие от него вести?
И, как заученный урок, с привычной готовностью ответила Ольга, что уж давно нет писем, а приедет, верно, в июне, как всегда, прямо в деревню. И, стоя в передней, провожая их, горела от стыда и вины за свои неласковые мысли, за то, что не умела радоваться им и быть доброй и простой. Ведь не они, а она притворялась и говорила ненужные слова. И улыбалась жалкой улыбкой и благодарила.
Потом пошла по пустым комнатам и остановилась у окна. «Плохая я, — думала она тоскливо, — черствая. Всегда, когда бывают люди, я узнаю это, а когда одна — забываю… А правда — весна, солнце — пойти бы с Костей на бульвар! Пустит ли Анна Игнатьевна?» — и поспешила в детскую, думая по дороге, чем бы задобрить ее.
Домом правила Анна Игнатьевна, вводя свой моральный закон во все вопросы жизни. Ее боялась Дуняша, преданная рябая кухарка, хоть и ворчала на нее втихомолку; более же всего боялась сама Ольга, тщетно стараясь ей угодить. Когда, после рождения Кости, соседняя помещица прислала им для ухода за мальчиком свою бывшую кормилицу, и она, рослая, с острым взглядом, плотно сжатыми губами и коричневым лицом, стала медленно вынимать из сундука банки с вареньем, большие иконы и перину, Ольгу сразу охватил страх. Она почувствовала, что Анна Игнатьевна вносит в дом целый мир, где свято чтится то, чего она, Ольга, совсем не знает, и что всякий шаг ее в этом мире будет неловок и оскорбителен для Анны Игнатьевны. Так и вышло. Желая услужить ей, Ольга предложила поставить варенье в чулан, хотела повесить образ над кроватью, — негодованье и презрение выразились в лице Анны Игнатьевны.
— Это варенье-то туда, где пыль навалена?.. А икону в ногах? Да и печка тут!..
И, не спрашивая больше барыню, презирая ее непрактичность, стала устраиваться сама, властно и значительно.
Потом занялась Костей, осудила то, что его не пеленали, плотно, по-своему скрутила ему ручки и на робкое замечание Ольги сурово оборвала ее: «У нас всех детей так пеленали и выросли не хуже ваших!» Это «у нас» прилагалось ко всему, этим «у нас» попрекалось и принижалось все дурное, что делалось здесь, — это был другой образцовый мир, неведомый Ольге.
Костя стал спокойней, больше спал, толстел, и Ольга покорялась всему, трепеща, что вдруг Анна Игнатьевна рассердится на нее и уйдет, бросив мальчика. Но и мальчика утратила она с ее водворением. Большая детская на антресолях была разгорожена пополам, и Ольга спала за зеленой перегородкой, в другой половине Анна Игнатьевна с Костей. Когда он просыпался и плакал, и Ольга по привычке прибегала посмотреть, что с ним, Анна Игнатьевна гневно шикала на нее, и она не решалась больше вставать. Но сердце у нее билось от тревоги, и, незаметно прорезав маленькую дырочку в зеленом сукне у своей постели, она, прильнув к ней глазом, следила за тем, что происходит в детской, освещенной колеблющимся светом лампады. Все желанное, все лучшее охраняется в жизни драконом, и лишь случайно, подвергаясь смертельной опасности, можно проникнуть к нему. Так всегда бывает. И Ольга украдкой пробиралась к Косте, когда Анна Игнатьевна уходила из детской, притрагивалась к его тельцу, целовала ножки, замирая от восхищения и испуганно прислушиваясь к отдаленным шагам. Сурово, монашески жила близ ее Анна Игнатьевна, и пафосом ее жизни было осуждение — молчаливое, поскольку касалось самой Ольги, и гневное, открытое, когда вопрос шел о Косте.
Но теперь, когда он подрос, когда он полюбил играть с Ольгой, когда не грозило ему столько опасностей, как в первые годы жизни, все чаще вставала у Ольги смутная мечта-надежда: как-нибудь, когда-нибудь освободиться от дракона, унести свое сокровище… Но когда? Как? Ясно, что это может сделать только чудо. Но Ольга всегда знала, что чудеса бывают, и всегда втайне ждала их.
Когда она вошла в детскую, чтобы позвать Костю гулять, то сразу увидела, что из этого ничего не выйдет. Анна Игнатьевна, сидя на полу, рылась в большом сундуке, а Костя вертелся рядом и, выхватив у нее коробку с лоскутками, с увлечением разглядывал их.
— Очень тепло на дворе, Анна Игнатьевна, — задабривающе сказала Ольга. — Вы тут разбирайтесь, а я бы пошла с Костей на бульвар.
— Чего он там не видел? — отозвалась Анна Игнатьевна, не поворачивая головы. — Видите — играет ребенок. Вот пообедает, — и пойдем с ним.
— Может дождь пойти тогда, — сейчас очень хорошая погода, — пробовала настоять Ольга.
— Какая там погода! — ворчала Анна Игнатьевна. — Это вам от нечего делать есть время погоду разбирать. Нам все одно, какая погода. Никакой погоды нет.
И Костя принял ее сторону.
— Я не пойду! — закричал он упрямо. — Я хочу с няней!
Огорченная, Ольга ушла из детской. Уязвленная горестями душа отказывалась от сопротивления. Машинально оделась и вышла на улицу. И только что вышла, как острый запах весенней свежести охватил ее. Лишь кое-где белели горсти снега, узкая струйка воды бежала вдоль тротуара, дворник сметал в кучи грязный снег, — веселая сырость, и прель, и звонкость колес стояли в воздухе. Ольга шла, не чувствуя ног, и, как всегда, переступив порог дома, сразу забыла все, что было за ним.
Рассеянно переходила через лужи, перебегала улицы, и мысли уводили, уносили куда-то — неясные, но такие знакомые, не мысли, а чувства чего-то неведомого и желанного, близкого и далекого, единственно верного и важного в ее жизни. Как только она оставалась одна, в ней вставал этот мир. Она не знала, где он и о чем вещает, но были в жизни слова, предметы, звуки, которые напоминали его, и их она любила более всего и отмечала про себя.
Все, что видела, было важно, лишь поскольку относилось туда, имело связь с тем. Остановилась у книжного окна, прочла название выставленной книги: «У глубокого колодца», — и сердце дрогнуло от этих слов. Поняла, что и они оттуда, относятся «туда», к ее смутному счастью. И задумалась о том, почему. Встретив на углу мальчика, продающего срезанные левкои, мучилась, что не было денег с собой, — не для того, чтоб купить — не любила левкоев, — а чтоб ему дать, — очень бледный и невеселый был мальчик, а нужно было, чтоб он стал радостным для «того», для радостного мира, что колыхался в ней. Подняла незаметно камешек с тротуара у стены и перенесла его на солнечное место около бегущей струйки. Почувствовала, что ему тоскливо в тени и что страдает от неподвижности своей. И шла дальше, по мокрому переулку, мимо старой церкви…
В спальне Ольги, маленькой и душной, над комодом висел портрет Виктора Павловича, мужа ее. Кто был Виктор Павлович? Где он находился? Трудно было ответить на этот вопрос. Что он существовал реально — не было сомнения. Лицо его на портрете, полное и гладко выбритое, с очками на коротком носу, было такое настоящее, плотное, уверенное, какого не выдумаешь. Он, хотя и висел на стене, но казался жизненнее и крепче ходящей под ним живой Ольги.
Он занимался подрядами и, хотя она неясно понимала, что означало это дело, но уважала его. И когда речь шла о муже, в лице ее появлялось неизменно напряженное внимание и серьезность. Ничем, никогда не был он виноват перед него. А с тех пор, как стал брать большие работы и надолго уезжать в сибирские города, это чувство безупречности его еще усилилось в ней, и вместе с тем чувство вины перед ним. И женой его стала Ольга, именно чтоб не быть виноватой. Когда он спросил ее об этом, и она увидела его смущенное и покрасневшее лицо, увидела, как он, всегда спокойный и самодовольный, принял неудобную, напряженную позу, склоняясь к ней, сидевшей на садовой скамейке, она сразу поняла, что необходимо скорей освободить его от этой напряженности, вернуть ему самоуверенность. Когда родные спрашивали, правда ли, что она любит его, Ольга отвечала, что ей неловко обидеть его отказом. И с каждым днем нарастало чувство обязательства за его внимание. Сначала жили в его имении по соседству с усадьбой, где она выросла, — потом переехали в Москву. И когда он в первый раз уехал надолго, взяв на себя эти подряды, чувство виноватости острее поднялось в ее душе. Смутно тревожила мысль, что он соскучился с ней. И удивлялась, что стало легче без него и что скоро он совсем стерся в памяти. И только когда приходили его письма, деньги — всегда все вовремя, свидетельствующие об его заботе, — на миг вставала опять мысль, что она плохая жена ему, и раскаяние в чем-то, неясном ей самой.