Я не люблю обходы. Мне не нравится, когда больные благодарят нас за нашу работу – за то, что у них чистая постель, есть еда и лекарства. До какого унижения должен дойти человек, чтобы благодарить за то, что его помыли и перестелили кровать!
Никогда не ищите благодарности от того, кому что-то дали. Благодарность придет с другой стороны. Мое глубокое убеждение состоит в том, что добро должно идти куда-то, а приходить – отовсюду.
Я не святая. Просто делаю то, что мне нравится. А так я очень плохой человек: злая и достаточно циничная. И я не кокетничаю. А святые тоже делали то, что им нравилось. Иначе невозможно.
У меня было три собаки, и все – дворняги. Мы – плохие хозяева: наши собаки были очень умными, но, старея, попадали под машины. Все три собаки так и погибли. Они были очень свободолюбивыми: с поводком ходить не хотели, а мы никогда не настаивали.
Я люблю собирать грибы и знаю, где гриб растет. У меня на них нюх, как у свиньи. Когда я иду за грибами, то точно знаю, что соберу 15–16 белых и пару подосиновиков. Другие грибы меня не интересуют. Я мужу своему говорю: «Видишь березку? Иди и без шести белых не приходи». Он приходит с пятью, и тогда я возвращаюсь туда и нахожу еще один.
Я все время руковожу. Я очень люблю властвовать и очень авторитарна. Девчонки говорят: «Маме помогать – хуже нет». Я сижу в комнате и командую: «Так, это – в шкаф, это – в мойку». Иногда мне, конечно, хочется прикусить язык, но дочки говорят, что если я замолчу, то буду драться.
С чужими всегда проще быть доброй.
Меня на всех не хватает.
Сегодня мамин день рождения. Она так отдавала себя всем нам, что вряд ли кто-то удивился тому, что она ушла в шестьдесят восемь лет. Так рано, но сделав так много…
Я очень тоскую, тоскую и по маме, по ее рукам, глазам, ругани, по ее сиплому смеху, ее бульону и вареной картошке, тоскую по ее проницательности и советам, по ее матерным частушкам и по ее макушке, по запаху ее сигарет…
И по Вере Васильевне, по идеологу и основателю хосписной помощи, я тоже тоскую. Все время хочется советоваться с ней…
И день ее рождения хочется всегда отмечать и дома с детьми, и в хосписе с персоналом, и еще как-то особенно, как сегодня – открытием огромной конференции по сестринской помощи паллиативным больным.
Когда-то в «Правилах жизни» мама сказала: «Хоспис – это работа нянечки». А сейчас я пишу из огромного зала, где сидят более восьмисот пятидесяти медсестер со всей страны, более восьмисот пятидесяти нянечек, от чьей работы зависит качество нашей с вами жизни и смерти… Они приехали и учатся переворачивать, подмывать, общаться, реагировать на все запросы, глядеть на пациента и родственников, которые бодрятся и шутят, и читать между строк, работать с болевым синдромом, с агрессией, со слезами – учатся не унывать и всегда улыбаться. Они приехали учиться этому невероятно благородному делу – быть медсестрой, сиделкой, нянечкой.
В своем завещании мама написала: «Вы должны гореть, а я теперь буду светить вам мягким теплым светом…» Иногда она посылает нам оттуда этот свой теплый свет, и он всегда к месту и всегда удивительно вовремя.
Вера Миллионщикова родилась в этот день, 6 октября, в 1942 году. В бомбежку, под городом Ртищевом Саратовской области. Бабушка рассказывала, что акушерки убежали прятаться от бомбежки в овраг, а она ковыляла сзади, подхватив руками большой вздрагивавший схватками живот, и молилась, чтобы ребенок не погиб сразу, как родится…
Ребенок не погиб. Ни в бомбежку, ни от туберкулеза, ни от менингита, ни от отека Квинке после укуса пчелы в шею, ни от удара ломом по голове на собственной любимой даче, ни от неудачной операции, ни от инфаркта, ни от саркоидоза, ни от врачебной ошибки… Она все это пережила… она так и не умерла, мне кажется, вовсе.
Со мной, по крайней мере, она живет каждый день. И мы ругаемся, и хохочем, и она курит, и мы покупаем ей брюки и мне шарф, и мы едем в хоспис с обходом, и она снова курит и смеется сиплым своим заразительным смехом, и снова ругается…
Пили сегодня за ее память и за ее умение отдавать и любить в Ереване, в ресторане «Долмама», теплую инжирную водку, семьдесят градусов. Ей бы понравилось.
Я приехала на один день в Никитино, где развеяна частичка маминого праха, где все о ней напоминает. Я реву. Смотрю в унылое серое небо, которое то порывисто, то размеренно засыпает всю деревню первым мокрым холодным снегом. Реву прямо в это мудрое, низкое, почти зимнее небо и очень четко знаю, чем мама была бы довольна, глядя на меня оттуда, с этих сырых и холодных облаков, и главное, знаю – чем она довольна бы не была…
Мне звонят и пишут весь день разные люди и рассказывают, каким мама была ангелом, великим человеком, мудрой женщиной. Как она им помогла, когда, казалось бы… всё уже… А я реву и жду тишины, в которой я смогу наконец-то вспомнить не Веру Миллионщикову, а свою маму…
Я накрываю в деревне стол. Такой, какой мама любила. Я сейчас на кухне, за столом, у теплой печки, где жарко и жадно горят плотно забитые в топку дрова. А на столе дымится отварная картошка с маслом, и квашеная капуста в глиняной миске, и рядом на большом блюде красивой белой брынзово-снежной шапкой усыпан мамин фирменный «шопский» салат, который ее научила делать Марина Золотухина.
От любимых стариков Золотухиных, которые, кажется, так еще недавно были тут, в Никитино, долгожданными нашими гостями и соседями-выходного-дня, приходит из Израиля эсэмэска: «Сегодня день рождения Веры. Мы отмечаем всегда, и сегодня тоже. Вспоминаем прелестную молоденькую и озорную Костину сотрудницу. С первого взгляда было понятно, чем это кончится. Они шли навстречу друг другу. Глядя на Веру, нельзя было подумать, как она раскроется. Само ли по себе, или рядом с Костей происходило превращение из куколки в бабочку. Вера начала великое дело, а теперь у нее армия последователей. И если она знает об этом, она может гордиться, что во главе этой армии – ты. Помним и любим Веру и Костю. А тебя отдельно».
Я читаю и реву снова, потому что так мало уже осталось тех, кто помнит не святую Веру, а мою маму, «молоденькую и озорную Костину сотрудницу». Я шмыгаю и шмыгаю, и не встаю за салфетками, а лениво и жалостливо вытираю сопли и слезы рукой, и снова шмыгаю носом, и вспоминаю ее тут, на даче, в раздельном темно-зеленом купальнике с мелкими цветочками и тоненькими лямочками, игриво подмигивающую папе, вспоминаю ее хохочущей, с сигаретой, у плиты, среди гостей, вспоминаю ее со стиркой и с полосканием на реке, утром в смешной панамке возвращающуюся к завтраку с корзинкой земляники. Вспоминаю ее прекрасной бабушкой для Лизки и для Лёвика и уже болеющую и уставшую, но все равно хулиганистую, щедрую и прекрасную, хоть и на короткое время, – для Мишки.
Я вспоминаю, как мы с ней в 1993 году пришли к репетитору по русскому знакомиться. Рекомендовали ее какие-то знакомые перед моим поступлением в институт. Такая бизнесвумен, дома у нее в отдельной комнате были четыре парты и доска на стене. И расписание занятий висело на двери. И за каждой партой сидел будущий абитуриент. По три-четыре человека за раз. Это производило впечатление, да. Она протестировала меня. Рассказала, как я бездарна, но с ее помощью и ее усилиями, глядишь, поступлю – все-таки у нее связи… Мы вышли от нее. Мама молчала. Потом закурила. Потом пошла быстрым своим неженским шагом к метро «Речной вокзал». Оглянулась на меня и говорит: «Пойдем, чего ты? Дорогу можешь не запоминать. Мы больше к этой дуре закомплексованной никогда не придем. Ты прекрасно поступишь без таких унижений».
Я вспоминаю маму, накручивающую на бигуди бабушкины редкие и тоненькие бледно-седые волосы. Вспоминаю маму в гневе. Это страшно. Она так глазами сверкала. Ужас! Маму флиртующую, танцующую, поющую, подбирающую вдруг почему-то по настроению какую-нибудь мелодию на пианино.
Вспоминаю маму серьезную, рассказывающую мне про символы фильма «Покаяние» и про Тарковского и его «Зеркало». До сих пор силюсь познать и полюбить его мамиными глазами и мозгами. Никак.
Я вспоминаю маму на каблуках, вспоминаю в кожаном черном пальто и с лихо закрученным шарфом на голове. Вспоминаю ее замирающую от удовольствия, когда я читала ей стихи на французском. Боже, говорила она мечтательно, почему у меня никогда не было любовника-француза… пошла бы за ним на край света… Нютка, еще давай, а?
А Боря Золотухин продолжает мне писать: «В молодости “святая” – это не про нее. Она была прелестная и озорная. В Вильнюсе таскала из кафе столовые приборы. На память. И три мужа – тоже говорят о чем-нибудь, Нютоша».
Мамочка, с днем рождения! Я очень стараюсь, и ты всегда рядом. (Иногда хотя бы не смотришь под руку, и то слава богу.) И я всегда знаю, когда я неправа, потому что чувствую, как ты недовольна…
Но любовь никогда не перестаёт… да? И время ничего не лечит. Со временем мы просто научаемся жить с разного рода болью и потерями, с тоской. Привыкаем, но не излечиваемся.
И с каждым годом я помню тебя все лучше. Помнишь, ты говорила мне, что чем дальше уходит в прошлое день смерти бабушки, тем четче она тебе вспоминается. Вот то же самое и со мной сейчас. И ужасно приятно, когда кто-нибудь вдруг скажет: «Нютк, ты так на Веру стала похожа!» И это не про работу. А про какие-то родственные генетические дела, там, поворот головы, голос, жесты. И еще я похудела немного, ты всегда об этом мечтала… Влезла в твои штаны и в пальто, в твое синее платье и даже в узкие сапоги. Я никогда и не думала их выкидывать или отдавать. Ждала. Сапоги, правда, я носить не решаюсь. Нет твоей смелости.
Мам! Мне как-то один пациент, который еще тебя застал, после твоей смерти сказал, что разница между нами в том, что ты работала для больных из любви, а я из чувства долга. И что у меня не получится. Потому что на долге, он объяснял, далеко не уедешь, так как нет повода для развития. Я много лет про это думала. Так переживала! Но у меня получается, мам. Потому что он был не прав. Я тоже из любви. К тебе.