Из любви к тебе — страница 31 из 52

Потом, когда Лиза уехала, мы с мамой пытались сформулировать, в чем это их кровное единство, кроме хосписов, но в результате сформулировали, в чем их различие.

Мама сказала, что если как-то утром она проснется и выяснит, что от рака больше никто не умирает, то она радостно уйдет на пенсию, а вот если Лиза утром проснется и поймет, что горя в мире больше нет, то она просто не будет знать, как жить дальше…

И еще, когда двенадцать лет назад, в Германии, перед тем как отправиться в операционную, где должны были подтвердить мамин диагноз, мы с ней сидели в палате и я требовала, чтобы она назвала, на кого же опереться, если ее не станет… Она сначала сказала: не на кого… А потом добавила: если говорить про уют, про домашнюю атмосферу, про круглосуточные посещения, про то, что в хосписе должны быть жизнь и соблюдение человеческого достоинства, – то на Лизу Глинку.

Я набрала Лизин номер и дала маме трубку: «Петровна, слушай, я сейчас серьезно говорю, ты должна меня заменить, не сдать хоспис, если я умру, поняла?»

Лиза с первого дня была членом Правления фонда «Вера».

У мамы в кабинете всегда стояла и стоит Лизина фотография. Лиза около танка. В Косово. Неукротимая, неумолимая, непреклонная, сложная, бесстрашная, всегда там, где страшнее всего, где больше всего нужна помощь: в бывшей Югославии, в Донецке, в Сирии, с бездомными у вокзала, с умирающими в хосписе…

И последняя ее публикация в годовщину маминой смерти заканчивается словами: «До встречи, Вера».

* * *

Я была в консерватории. На концерте памяти Лизы Глинки. Опоздала, но вырвалась.

Я не самый активный ходок в консерваторию-то… Меня столько родители таскали сюда в детстве, что к консерватории (как и по той же причине – к Третьяковской галерее) отношение у меня сдержанное. Обилие музыкальных знакомств и друзей, а также семей, где дети обязательно учились музыке (а самые лучшие из них обязательно ходили в Центральную музыкальную школу при консерватории!) и обязательно были страшно талантливыми, вызывало у меня массу комплексов в детстве. Все эти гости у родителей или родители в гостях у Наталии Гутман, Элисо Вирсаладзе… произносимые с придыханием фамилии: Рихтер и Ростропович… А я пытаюсь там какую-то сарабанду Баха освоить на пианино и ненавижу и Баха, и пианино, и сарабанду, и свои пальцы, и ноты, и маму, которая жарит оладьи на кухне, все слышит и прямо оттуда, с кухни, кричит: третий палец, третий!!! А самая большая радость была, когда моя старшая сестра, Леночка, профессиональный музыкант, обучавшая меня этому мастерству, забеременела и сказала: ну все, Нюта, мне больше нельзя нервничать, заниматься больше не будем… Да благословит Бог мою племянницу, Катьку, которая вытащила меня из этого интеллигентского капкана.

Но походы в консерваторию продолжились. И папа искренне спрашивал меня после концертов: «Какая была валторна, да? А как Наташа сегодня была хороша! А Элисо – это же гениально!» Ох, божечки… Ну, что я могла ответить? Валторна… Чтобы выглядеть достойно и не позорить родителей, которые здоровались и были лично знакомы с большей частью зала, я тихо сидела все концерты и развлекала себя тем, что разглядывала на стенах портреты великих композиторов, стараясь познать логику в последовательности этого портретного ряда: Шуберт, Шуман, Шопен, Бах, Римский-Корсаков, Чайковский, Бетховен… Потом пыталась угадать имя, глядя на портрет… Надо сказать, среди этих великих нет ни одного со счастливым выражением лица… Завораживали меня обычно мягкие движения запястья у скрипачей и еще движения дирижеров. Полы их фраков, широкие взмахи руками, палочка, за кончиком которой было интересно следить глазами, не меняя положения головы, блестящие ботинки, а у некоторых такие очень широкие, как у тореадоров, пояса… Я все время мечтала увидеть дирижера спереди, хотелось понять, как у него меняется в зависимости от движений выражение лица. И еще мне очень нравились объявляльщики и их очень особенная консерваторская манера говорить: исполнЯет… кОнцерт для вИОлончели с ОркестРом… жутко смешно и пафосно, и страшно хотелось потом дома изобразить их…

Короче говоря, не фанат я классической музыки и всю жизнь чувствую себя из-за этого немного ущербной. Вот Цой там, «Наутилус», Земфира, «Ленинград» как-то мне немного понятнее, что ли…

На каком-то этапе я стала ходить в консерваторию намного реже, ссылалась на занятость и посещала только обязательные в семье «Декабрьские вечера» и фестиваль памяти Олега Кагана.

Потом разные музыканты стали приходить в хоспис, к маме, играть для персонала и пациентов. Новогодний концерт Ростроповича в хосписе был почему-то божественный. Нескучный. Совершенно не было потребности разглядывать портреты и с умным видом изучать программку. Когда в хосписе играл Башмет с оркестром, он разрешил пациентам и персоналу хлопать между частями и сказал, что для музыкантов это приятно, и раньше, когда эта музыка писалась, так и было принято. А потом в хосписе был Курентзис с оркестром, и тут я увидела дирижера спереди… Офигеть просто… А Миша Рахлевский вообще разрешал пациентам подирижировать и давал палочку…

Иногда я по-прежнему сопровождала папу в консерваторию и мне что-то нравилось, но все же особенно нравилось, если после концерта папа говорил: какая ж тоска это была, да, Нютк? Но это было редко. А после одного концерта мы вернулись, и папа поставил дома диск, ему подарила и подписала его Наталия Гутман. Соната № 1 Брамса для виолончели и фортепиано. Он включил громко, у него был крутой по тем временам центр Radiotehnika, и я замерла. Меня придавило к полу… Я спросила, а что есть еще у Брамса. Потом мы с ним пошли на Брамса в зал имени Чайковского…

Потом… много было всего потом, но главное, я поняла, что я научилась все же получать удовольствие от классической музыки. Редко, но научилась все-таки закрывать глаза и целиком наполняться звуком, вытесняющим из головы все остальное.

И вот я пришла сегодня на концерт памяти Лизы Глинки. Ровно через месяц после трагедии. Впервые в жизни, кажется, была в консерватории без папы. В программе Брамс. Дирижер Павел Коган. Не знаю, кто подбирал музыку, но вряд ли можно было сделать выбор лучше…

Я ревела. Ревела по всем и всему, чего не вернуть: по Лизе, по детству, по возможности бездельно просиживать штаны в консерватории, по маме и папе; по прекрасным Элисо Вирсаладзе и Наташе Гутман, которые мамины ровесницы, подруги, а у меня нет времени повидаться и нет сил на то, чтобы сходить на их концерты, а у Наташи нет сил на сами концерты; ревела по себе, той, слушающей Цоя; по Глебу Глинке, которому так будет тяжело; по Брамсу, который зачем-то заставил меня плакать…

Когда столько дел и работы – реветь нельзя. Потом очень сложно собраться.


9 июля 2017 года

Антон Носик[46] умер. Странно.

Когда кто-то умирает, то это или принимается, или отрицается. Середины не бывает. Про одних легко начинаешь говорить «был», про других годами еще уговариваешь себя думать – просто уехал…

И еще, простите за цинизм, у меня много в жизни происходит смертей, и я почему-то всегда думаю про то, как человек будет выглядеть в гробу…

Вот Носик в гробу… нелепо. Представить невозможно. Только если он проверяет, как это, ловко там или нет, чтобы потом погрузиться самому и погрузить нас всех в анализ и в разгром рынка ритуальных услуг, например… А Носик в гробу, потому что умер, – не может быть. Носик – покойник… не может быть. Покой – не про него.

Носик, который умеет быть в десяти местах сразу, который за день успевает сделать пару добрых дел, свести какого-то больного с нужным благотворительным фондом, подсказать правильный телефон для решения нерешенной задачи, рассказать пару тайн, смотаться на концерт, зачекиниться в ресторане с друзьями, разгромить в своей бескомпромиссной манере и с уверенностью в своей собственной правде (объективность пох…) парочку чиновников, кинопремьер, памятников, новостей, который успевает интеллигентно пройтись в ермолке и с тростью по центру перемолотого раскопками города и сфотографироваться с кем-то из коллег-общественников и обязательно выложить у себя в соцсетях это фото, где он со своей полуулыбкой и хитрыми и все равно грустными глазами. И подпись обязательно про то, что чувак на фото уникальный, прекрасный, лучший.

Когда папа мой встретил Носика в последний раз года два назад на каком-то еврейском мероприятии, он сказал Антону: «Какой же ты все-таки очаровательный прохиндей, прямо как твой отец…» «Ну так иначе же не выжить, Костя…» – и улыбается и отходит с папой в сторону покурить, стильно прихрамывая. А папа говорит мне потом: «Слушай, вот у Антона трость, а у меня палочка. Давай мне тоже трость купим для понта, как у Носика».

До встречи, Антон. Поделись там с папой тростью, а мы тут еще попыхтим.

Хотя без тебя будет скучнее, преснее и медленнее.

* * *

Какая она, сегодняшняя Москва? Мокрая от дождей? Уставшая от работы и людского множества? Клубнично-черешневая? Бездетная (мои дети – кто в деревне, кто на раскопках)?

Сегодня вечер памяти Антона Носика. Оказывается, моя сегодняшняя Москва вот тут. Она такая, и она из этих людей. Моя Москва никогда-никогда не была бы вот такой без Антона, и моя Москва никогда не перестанет читать его «Живой журнал».

Грустный, слезный, чистый, честный, хулиганский, со смехом, свой какой-то очень носиковский получился вечер.

Сижу в зале, слушаю со сцены Налича, Машу Сехон, Быкова, Шендеровича… Они читают тексты Антона про жлобов и про Венецию, про помощь и про добро, про то, что не надо париться, про эмиграцию, про нерукопожатность, про маму, про условности, про смерть и про то, что смерти нет.

Смерти нет… Наши с Антоном папы были одноклассниками и очень близкими друзьями-почти-родственниками. Папа мой был влюблен в тетку Антона, в Лидочку, всю жизнь, с ее девяти лет, а я была влюблена в усы Носика-старшего, а к Антону я всегда ревновала, потому что папе моему он страшно нравился.