В другом ящике мамы нет, она уже умерла, но есть папа, и жизнь должна быть размеренной и полной ради него, и мы все очень стараемся.
А еще в одном – впечатления после фильма «Титаник», а в другом – от любимой книги «Белые одежды», а в этом – августовский путч и желание не пропустить ничего из того, что чувствуют и думают родители.
А вот тут первый рабочий день в Центре паллиативной помощи – страшно. А здесь неделя в понетаевском ПНИ, навсегда изменившая мое представление о том, кому на Руси жить хорошо.
Камеры стоят друг на друге, переполненные воспоминаниями, эмоциями, жизнью, болью, крепко закрытые. Открывать не надо. С закрытыми спокойнее.
Я сейчас в Севастополе. День командировки и пара дней отдыха. Настоящего отдыха – с диким безлюдным каменистым пляжем, с кашей на завтрак, с постоянно капающим душем: кап-кап-кап-кап, но на жаре это почему-то не раздражает, с подгоревшими плечами и носом. Остановилась в небольшой частной, очень домашней, гостинице, похожей скорее на папины воспоминания о студенческом отдыхе, чем на современные представления о курорте.
Вся эта неказистость вокруг и отсутствие претензий к качеству быта меня как-то невероятно расслабили. Я лежала на камнях, слушала шелестящее море, жевала немытую клубнику, чувствовала, как тело под солнцем становится все мягче и мягче, а голоса доносятся словно не рядом, а из детских воспоминаний:
– Рано пока снова в воду, еще не согрелся, погоди!
– Витя, дай тете Гале свои тапочки, ей больно же входить в воду!
– Куда ты припер гарбузы, ну куда, што ты тут прямо возьмешь их кушать?!
– Людмила Петровна меня зовут, я председатель садового товарищества «Сократ», запомните себе на будущее и детям своим скажите!
– Куда ты, куда! Видишь, тут тетя загорает!
– Мама, заберите у меня детей, я пойду тоже поплаваю десять минут.
– Стели тут, вот тут камни поровнее, а пиво в воду поставь.
– Рано же в воду еще, я шо, не сказала?! Я уже сказала!
Я лежу и плачу, как будто от солнца. Но это просто открылась какая-то чертова камера. Открылась, и не закрыть.
Иду с пляжа в номер. Там гамак под пахучей жимолостью и орущие цикады. Иду и фотографирую цветы. Цвето-о-очки. Прячу под темными очками слезы, дура такая, сорок четыре года, цветочки умиляют ее…
Глажу хромого пса. Трусливая, сто раз обиженная людьми собака. И вторую, нахальную попрошайку. Вылизала у меня тарелку после жирного чебурека с брынзой. Снова плачу. Черт, черт, черт! Кто вздумал открывать мои ящики?!
Пью с хозяином самогонку, и успокаиваюсь, и начинаю говорить. Рассказываю про детей, родителей, работу. Оказывается, ящики открываются самогонкой.
Сейчас осталось часа полтора – собрать чемодан, и в аэропорт. Я не выгорела, я устала. Но ящики мои открываются, и за два дня столько выпустили наружу, что теперь не так просто утрамбовать всё обратно. Зато освободившегося места хватит еще на пару месяцев честной интенсивной работы – с полной отдачей.
На днях читала лекцию в «Оратор-клубе». Всё о том же. О своей работе, о том, как я к этому пришла, о том, действительно ли хоспис – это про жизнь. О смерти говорить не хотелось. Там такие все молодые, красивые, ухоженные, здоровые, визуально счастливые… Мне не хотелось видеть их слезы, не хотелось для них никакого катарсиса или потрясений. Хотелось светских тем и легкого разговора, смеха.
Это мне для себя хотелось. Хотелось побыть частью их как будто бы счастливого, такого притягательного и красивого мира. А все равно получилось непросто. Потому что просто не бывает. Потому что даже красивые люди, живущие с расправленными плечами и дорогой белозубой улыбкой – всё равно одиноки. И им тоже бывает страшно. А может, им и еще страшнее…
Пыталась сказать, объяснить, что смерть страшнее для тех, кто остается, а не для тех, кто уходит. Для уходящих, особенно умирающих от долгой и изматывающей болезни, смерть – это освобождение, избавление от всех страхов. Страшно не умереть. Страшно умирать.
Меня спросили, как я не выгораю, работая рядом со слезами, горем, смертью. А мне кажется, что я работаю в двух разных мирах. В хосписе – среди тех, кто выбрал помощь слабым и уставшим от болезни и страданий людям. Там я каждый день чувствую маму рядом. Я вижу семьи, которые прошли через смерть близкого и благодаря нашей работе вышли в другую жизнь с болью от этой потери, с опытом – но не с травмой. В хосписе я получаю много больше, чем отдаю.
И другой мир – мир ПНИ. Мир унижений и несправедливости. Мир обманутых дурачков, мир стариков, преданных своей страной, мир нелюбимых детей, мир ненужных людей. Как я не выгораю? Я не знаю…
А вообще – я пою и мою. Пою бабушкины казачьи песни. И мою все вокруг. Я всегда сама навожу чистоту в квартире, мою полы шваброй и ползаю на коленках. Я чищу ванную, столовые приборы, натираю хрустальные бокалы. Пою и пылесошу. У меня три разных пылесоса. Пою и пыль вытираю. Пою и перебираю цветы. Очень цветы люблю.
Сейчас вот пою уже целую неделю «Ой, ты степь широ-о-о-ока-а-я». Потому что неделю назад приснилась мне бабушка Муся. Она укачивала меня перед сном в большой комнате нашего дома в деревне Никитино. Гладила меня по жиденьким волосам своей шершавой и костистой рукой с перекрученными артрозом пальцами и пела. И вот уже который день после этого сна я все пою и пою очередную бабулину тягучую донскую казачью песню. Не надоедает. Наоборот – помогает. Помогает не думать про жизнь, про завтрашний день. А только вытягивать и вытягивать эти бесконечные, как степь, оо-оо-оо и аа-аа. Я пою и мою. Я еще очень люблю мыться, даже у младшего сына в телефоне я теперь записана: Енот-полоскун. Я тру, чищу, мою, натираю себя скрабами, вечно покупаю новые гели для душа, мочалки. И всякую бытовую химию. У меня дома есть средства для чистки всего. От ржавчины, от известкового налета, от пыли, от пятен воска, от битумных пятен. Для зеркал и для мебели, для паркета и для ковров… Отмываю свой мир от всего, что снаружи.
Не знаю, как я не выгораю. А вообще-то я больше совершенно не могу вмещать в себя то, что вижу. Но я не выгораю, нет. Это что-то другое. Я как будто старое дерево в неопрятном лесу. Я высыхаю, я болею, покрываюсь какой-то неприятной коростой. Меня одолевают мелкие паразиты. Грызут мои ветки, и листья мои скручиваются в трубочки, жухнут, опутываются какой-то липкой белесой слюной, напоминающей смятую паутину, и отпадают, не успев умереть. И так мне хочется снова расправить листья, стряхнуть с себя одним резким движением эту коросту и паразитов. Так отряхивается от налипшей жидкой грязи и ряски собака, вылезшая из болота.
Что мне рассказать в «Оратор-клубе»? А детям своим что рассказать о своей работе? А политкорректность в чиновничьих кабинетах как соблюсти?..
Короче, я купила отличный новый скраб солевой и на масляной основе. Кожа вообще обалдеть какая после него. Пошла в ванную, потом спала на красивом белье, даже проспала сегодня. А с утра я всегда бодрая и верю в то, что всё-всё-всё мы поменяем.
А разве может быть по-другому?
Если мне согласовали отпуск и я смогу поехать в Карелию; если я вытащила из китайского печенья классное предсказание; если под ногами чистый снег хрустит, а я в новом теплом пальто, которое выбрал мне старший сын; если гиацинты у меня на балконе не завяли, а просто заморозились, словно застыли, и превратились в невероятно нежный и красивый фарфоровый букет; если я не сорвалась сегодня на одном совещании, а напротив, сдержалась и даже поулыбалась; если сейчас 03:15, а рабочий день еще не кончился и я устала, но довольна, и мне это нравится; если (слава богу!) оказалось, что любимая мамина подруга не умирает, и когда я приехала к ней в больницу – она меня узнала и мы даже немного пошутили над ситуацией; и если я все же успела сегодня хоть капельку пообниматься с Михасиком, – то, по-моему, можно считать, что день удался!
Карелия
Я уехала. На три долгих недели, как не уезжала уже более тридцати лет. Этот отъезд – вынужденная и долгожданная, почти медицинская мера. Утешаю свою совесть тем, что это рекомендованный отпуск, чтобы не попасть в больницу с гипертоническим кризом, окончательно надорвавшись.
Долгожданный отъезд из суеты и цивилизации в тишину и робинзонство. Я еду по заснеженной дороге куда-то вглубь северной части Карелии. Туда, где нет телефона и интернета, нет совещаний по видеосвязи, нет поручений, сроков, заседаний, интриг, начальства, которое за своими поручениями видит не людей, нуждающихся в помощи, а лишь еще один раунд в бесконечной игре за власть и полномочия. Я от всего этого уезжаю. И очень хочу вернуться полной сил, чтобы еще немного сдвинуть все нами задуманное…
Я шла по белой мягкой снежной поверхности Пяозера. Шла и шла. Куда-то в сторону солнца, проваливаясь на каждом шагу чуть ниже колена. Из всех звуков – только мое дыхание, трение штанин друг о друга и рукавов о куртку. И все. Снег падает неслышно. Угги погружаются в снежную мякоть тоже беззвучно. Только вдох-выдох. И шорох одежды.
Это могло бы быть любое кино. Фильм про постапокалипсис, в котором я выжила. Или экранизация Джека Лондона. Или фильм-катастрофа: разбился самолет, все погибли, я почему-то спаслась, но обречена сгинуть в этой белой и холодной, но такой мягкой и нежной пустыне. Или «Схватка» (The Grey) с Лайамом Нисоном, я обожаю этот фильм. Особенно потому, что там в конце не важно, кто победил. Ведь бой совершенно равный.
Я переставляла ноги, стараясь, чтобы в четком ритме, вместе с дыханием. Но моя все еще не отдыхающая и не отключившаяся пока башка рисовала и рисовала мне разнообразные киноистории. Впрочем, все они были с одинаковым финалом: я спокойно ложилась в снег, удивлялась его пушистости и мягкости, радовалась тому, что так комфортно и тепло одета, смотрела в небо, потом опускала глаза к горизонту. В какой-то момент разница между небом и озером исчезала, мне становилось тяжело держать веки открытыми, и я засыпала. Мирно и навсегда замерзая – или даже вмерзая в покой и тишину зимнего Пяозера.