Из любви к тебе — страница 50 из 52

Я хочу быть с этими людьми в этом мире. В мире, который про жизнь здесь и сейчас. Про ценность времени друг с другом. Про каждого, а не про всех.

Последние пару лет у меня почти не было времени на этот мир. Я хочу отдохнуть и вернуться, чтобы наладить внутри самой себя этот баланс между двумя мирами. Чтобы я могла менять для всех, но исключительно через истории каждого в отдельности.

Я пока немного одна побуду. Хорошо?

Мыс Анива

Я провела двенадцать дней в Сахалинской области. Отпуск с друзьями и сыном на островах, почти без связи, без людей. Среди волн Тихого океана, в бухтах Охотского моря, среди прибрежных скал, живописных сопок, поросших дикими фиолетовыми ирисами и желто-оранжевыми лилиями. Я наблюдала в бинокль за медведем, за морскими львами, за нерпами; кормила сыром и чипсами рыжих лис, которые бесстыже клянчат еду на обочине каждой дороги; ела устриц и морских ежей, которых мы сами собирали на озере Буссе; узнала, что есть ядовитая трава ипритка, и там, где она растет, не водятся змеи; я побывала на фумарольном поле и даже отравилась сероводородными выбросами вулкана – кружилась голова, все плыло вокруг, а бамбучник казался сплошным плотным непреодолимым ковром; мокла под водопадами; забралась на затонувший корабль, в капитанской рубке которого сохранился даже путевой журнал и все навигационное оборудование; залезала в скалистые пещеры и гроты, намытые волнами за миллионы лет; получила мощную оплеуху тихоокеанской волной, едва устояла на ногах, но зато поняла, что спиной к океану лучше не поворачиваться; попробовала «сахалинский бутерброд» – белый хлеб, сверху красная рыба, а на ней густой щедрый слой красной икры; у меня впервые в жизни обгорели на этом суровом солнце нос и уши, это смешно и больно; я играла в «шляпу», пела песни, плакала от переполнявших меня чувств, хохотала до спазмов в животе и мочевом пузыре; узнала, что такое штаны-самосбросы и что «кораблем» можно называть только то судно, которое перевозит вооружение, а все остальные суда – это не корабли, а теплоходы, лайнеры и т. д., и т. д…

Мне было очень хорошо. Я дышала. Я сладко и глубоко спала. У меня опустились плечи. Я, кажется, набралась сил. Но, как всегда, я нашла кучу всего, что мне хотелось бы изменить. Нашла, где надо навести порядочек, где отругать и пристыдить; нашла, кого уволить, кого пожалеть, кому помочь… Решила, что если бы у меня была еще одна жизнь, то я бы навела красоту и привела в порядок старый маяк на мысе Анива – в крайней южной точке острова Сахалин.

Мыс Анива. Сначала через Корсаков доехать на джипах до поселка Новиково. Потом полтора часа на моторках до маяка. И там, среди похожих на детский плач криков растревоженных чаек и среди мирно выныривающих из волн любопытных голов морских львов, мы разглядываем остатки истории. Или просто – остатки…

По всему Сахалину, куда бы мы ни отправились, мы видели такие остатки. Вот тут был старый японский пирс, его взорвали. А вот тут был завод. Его забросили. Тут была японская узкоколейка. Ее разобрали. А это что проглядывает из травы? Это остатки синтоистского храма. Остов его, окруженный уцелевшими деревьями бонсай, сохранился потому, что солдаты прятали в нем тушенку. Его использовали как склад, а потому не снесли и не взорвали. Сам разрушился. А это вот, проглядывает из непроходимых зарослей бамбучника, – это старая японская дорога. Ее японцы проложили специально от фумарольного поля вулкана Менделеева к морю, до пристани, чтобы возить по ней серу с вулкана. А мы что? А при нас дорогу забросили, и она заросла. Ясно. А какое у вас тут на Сахалине самое старое здание? Есть такое. Краеведческий музей. Там еще можно посмотреть, как жили ссыльные каторжане и местные аборигены – айны. Дворец почему-то сохранился. Это еще японская постройка, губернаторская резиденция, кажется. Везде остатки…

Так вот, маяк Анива. Его японцы построили в 1937 году. Это уникальная постройка. Невероятно амбициозный проект. Маяк высотой 31 метр словно высечен из скалы и вместе со скалой возвышается над уровнем моря на 40 метров. Условия тут суровые, ветра и волны. Работать было непросто. И все же долгие десятилетия маяк светил круглый год. Его заводили вручную, каждые три часа, как часы с гирьками. 25-килограммовая гиря опускалась на гигантской цепи и заставляла крутиться яркую лампу наверху.

Маяк Анива стоит на самом краешке мыса, фактически на отдельном острове. Работавшим там приходилось добираться до маяка по морю. Они работали сменами, оставляя жен и детей в поселке. Их семьям на период дежурства мужчин на маяке даже выделялась специальная обслуга, она помогала вести хозяйство, чтобы трудности быта без мужчины не принудили семью покинуть мыс и маяк. Представляете? Обслуга для семей, чтобы маяк светил всегда, без сбоев.

На узеньком девятиярусном маяке постоянно проживало по двенадцать человек. Маяк отапливался печью. Там были вода и канализация, склад, кухня, спаленки, наблюдательная комната со столом и шкафом для документов. Витая бетонная лестница на самую верхотуру до сих пор сохранилась в безукоризненном виде.

После Второй мировой войны маяк перешел под контроль наших войск и худо-бедно работал аж до 1991 года. В девяностых маяк забросили. В двухтысячных туда стали привозить туристов. Вообще всюду на Сахалине и на островах Курильской гряды – на Итурупе, Кунашире, Шикотане – мы слышали одно и то же. Примерно следующее: это забросили/закрыли/продали/перестало работать/разворовали в девяностых… И грустно, и стыдно, и в какой-то момент вызывает злость и одновременно – желание приехать, закатать рукава и починить/отмыть/исправить.

Мы подплыли к маяку в густом, теплом и сыром сером тумане. Маяк осторожно выползал из-под покрова этого влажного одеяла. Сперва крики чаек, потом контуры, неотделимые от скалы, потом он стал похож на возвышающийся в море памятник, и, только уже вплотную подплыв к гнездам перепуганных и разгневанных чаек и подняв голову вверх, можно было увидеть эту когда-то элегантную рукотворную заброшенную каменную башню.

Скалы вокруг усеяны разбитыми яйцами и мертвыми птенцами, выпавшими из гнезд. Вероятнее всего, их скинул на камни морской ветер. Швартуемся у скользких и усеянных бело-черным птичьим пометом скал. Смешение запахов – разбитые яйца, гниющие залитые соленой морской водой тушки разновозрастных птенцов, шматки йодистой морской капусты, выброшенной на скалы, – погружает в атмосферу депрессивного звягинцевского «Левиафана». Ползем по скалам наверх. Недовольные чайки расправляют нам навстречу крылья, раскрывают свои крючковатые хищные клювы, гонят нас прочь от своих гнезд и яиц. Мы нахально пробираемся дальше. На стене надпись «Осторожно, радиация» – видимо, чтобы отвадить оголтелых туристов. Не помогает. Развалины всегда и везде вызывают болезненный интерес. Словно видишь смерть, но она уже прошла, уже не опасна. Интересна, завораживает, но уже обеззубела.

Крупнолапые птенцы в страхе жмутся к стенам маяка, а мы проходим мимо. Мимо кухни с кирпичной печью, мимо склада с подгнившими дверцами шкафов, мимо той самой гири на цепи, которая запускала механизм, вращающий фонарь на маяке, поднимаемся выше по идеально сохранившейся лестнице мимо выбитых окон, сорванных с петель дверей, выдранных с мясом проводов, каких-то торчащих металлических прутьев, остатков столов и стульев, заброшенных коек, опустошенных полок. Всюду птичьи гнезда, раздавленная скорлупа – свидетельство то ли продолжающейся жизни, то ли неизбежной смерти – и чайки, чайки, чайки. Их тревожные выкрики, прогоняющие нас крылья, их перепуганные дети…

Я стою на самом верху. Смотрю вниз, на загаженные чайками скалы, которые даже море отмыть не в силах. Смотрю в туманную даль. Там ничего не видно. Совсем ничего. Только туман. Густой и бесконечный. До горизонта. В большом неопрятном потрепанном гнезде у заброшенного прожектора в самом центре маяка сидит упрямая бесстрашная отчаявшаяся чайка. Утратившая из-за предстоящего материнства инстинкт самосохранения, она сидит и смотрит на меня в упор. Ей страшно. Мигает. Не шевелится, не уходит. Смотрит на меня. Глаза ее слезятся от ветра. Ветер гнет ей шею, ворошит, треплет и поднимает ее перья, обычно плотно прижатые друг к дружке. «Не уйду. Не сдвинусь, ни на миг не подниму теплого зада со своей кладки. Это мой разрушенный маяк, мое слепленное на ветру гнездо, моя кладка, мои дети, моя жизнь, я не уйду».

Да не уходи, дура, сиди. Ты не нужна мне.

Ты не нужна мне так же, как никому не нужен этот маяк, со всей его мощью, историей, красотой; как никому не нужны мы, сбежавшие из Москвы на далекий чеховский Сахалин – подальше от людей, новостей, телевизора и обязательств. Сиди спокойно, береги птенцов, ты не нужна мне, как никто из нас, сбежавших, не нужен никому, кроме своих детей и родителей. Сиди, а мы сейчас уйдем, сядем в моторки и молча, угнетенные увиденным запустением и безразличием, поедем обратно. Нам пора возвращаться к своим гнездам и кладкам. К своим обязательствам.

Я ухожу, оглядываюсь на тебя и думаю: ну почему я не обладаю твоей одержимостью? Почему меня можно согнать с насиженного места, а тебя – нет? Почему? Может, и я усижу… может, не уйду, может, мы все усидим. Может, наше упрямство, уверенность в своей правоте и бесстрашие во взгляде позволят нам сохранить свои кладки…

Я не знаю. Не знаю. Но сегодня я возвращаюсь. И примерзшая к гнезду чайка-мать, и космический мыс Столбчатый на Кунашире, и бухта Касатка на Итурупе, и вечные скалы бухты Безымянная на Шикотане, и устричные отмели озера Буссе, и знаменитые белые скалы, и теплые вулканические источники, и холодная океанская волна – все вы придали мне сил.

* * *

Я отдыхать не умею. Болеть не умею. Радоваться не умею. А умею я только работать. И после того, как работа сделана, – сразу снова работать дальше…

Как бы немного остановиться, и чтобы без чувства вины?

Орех и бабочка

Позавчера на даче ни с того ни с сего рухнуло дерево. Ни ветра, ни грозы, просто вдруг треск, похожий на приглушенный гром, и краем глаза замечаешь, что очертания пейзажа слева необратимо меняются.