Из осажденного десятилетия — страница 11 из 19

А она была лучше всех на свете – златокудра, улыбчива, весела, и её любили коты и дети, даже злые тётки – такой была. Вспоминаю – где-то под сердцем тошно, так тягуче позванивает струна… Не её вина заключалась в том, что не любила меня она. Было тихо в лесу, шершаво и сухо, лунный свет на листья лег, серебря. Я пришёл к кошмарной седой старухе в ночь на первое ноября. Я сказал: бери, что тебе угодно – я хочу, чтоб стала она моей. Остро пахли листья. Во тьме холодной всё мелькали блики теней. Засмеялась старуха, захотелось согреться, за окном закаркало вороньё. И сказала ведьма: «Отдай мне сердце. Дай мне сердце – и ты получишь её». Я её любил, как её любил я: не сказать, не спеть и не позабыть. Если б мне тогда предложили крылья, я б от них отказался, чтоб с нею быть. Выходили из ада черти на выгул, в доме серой пах застоялый дым. Я открыл свои ребра и сердце вынул, и стекала кровь по рукам моим.

И алела нагревшаяся жаровня, и забулькало сердце в котле сильней. Обещала ведьма, что станет ровно через год возлюбленная моей.

Вот и снова конец октября. Осколок


света лунного – дальше тьма.


Поднимаются птицы в деревьях голых.


Наступает чёрный Самайн.


Наступает время, когда из тени поднимаются духи и мертвецы, наступает время страшных свершений, закрываются двери, горят рубцы. Я иду к тебе, я иду, родная, я сейчас иду за тем, что моё, мне уже никогда не увидеть рая, но ведь есть Самайн – и кричит вороньё, возвещая скорую нашу свадьбу, возвещая радость – и я иду, и дойти, дотянуться бы и обнять бы, ну а всё остальное – гори в аду. Никакая дверь не станет преградой. Я люблю тебя. Догорает свеча.


Я иду, родная моя. Ты рада?


Не беги. Не успеешь. Встречай.


Встречай.

Ничего не бойся, мой свет, мой мрак, моя пропасть


бездонная в тишине. Я иду за тобою – да будет так,


распрямляются травы, словно во сне. Я иду


за тобою, сова кричит, пахнет горько полынь,


холодит роса, я – твой меч надёжный и крепкий


щит, ты поверь – случаются чудеса.

Ничего дороже на свете нет твоих ясных глаз, твоих


тёплых рук. Потому иногда отступает смерть, мой


учитель первый и верный друг. Потому зарастает


в боку дыра и из лёгких выходит тина с водой,


потому-то я и встаю с утра там, где ты оставил меня


с бедой. Потому-то я иду за тобой.

Ни коварный враг и ни хищный зверь не взойдут


в эту ночь на твою тропу. Что же ты запираешь


покрепче дверь, что же руки дрожат, лихорадит


пульс? Что с опаской всматриваешься во тьму,


словно нынче лицо моё нехорошо, словно синяя


тяжесть прошла по нему, словно на боку не сошёлся


шов? Колокольцы у двери твоей звенят, отражая


в косяк тяжёлый удар – словно ты увидел вдруг


не меня, а какой оживший ночной кошмар.

Ничего не бойся: светит луна, с Млечного Пути


чудо-птица поёт. Я иду за тобою, тропа темна,


но кто верит – тому дорога вперед. Расступаются


призраки. Как во сне, исчезают тени недобрых


людей – ни один не заступит дорогу мне, потому что


я любого страшней.

Ни полночный зверь, ни крепкий замок –


не преграда тому, кто прошёл сквозь тьму.


Я найду тебя через сто дорог.


Улыбнусь и накрепко обниму.

Неожиданно лампа тухнет, тут свечу бы достать


быстрее. Джимми семь, он сидит на кухне,


прижимаясь щекой к батарее. Джимми – взрослый


и умный парень, не боится один оставаться, пыль


протёрта и супчик сварен – ну чего тут теперь


бояться? Джимми правда совсем не страшно –


ни собак там и ни бандитов.


Только страхом больным и влажным он боится


зеркал разбитых.

Там из каждого из осколка смотрит Джиму в глаза


двойник, у него не глаза – иголки, у него не улыбка –


крик, он к стеклу с улыбкой приник – мол,


я спрятан, но ненадолго. Шепчет рот – изломанный,


рваный – «все равно меня пустишь ведь…»


Джим завесил зеркало в ванной – так, на всякий,


чтоб не смотреть.


Впрочем, мама приходит рано, просит больше


не делать впредь.

Джиму тридцать через неделю, он опять сидит


на полу – чёртов холод ползает в теле, словно


капельки по стеклу. Джим жалеет, что нет


пистолета – отстреляться от сентября. Будет лето,


индейское лето, – потеплеет, и всё не зря.


Вот тогда-то его согреет – будет солнце, и все дела…


Джим прижался щекой к батарее, и завешены


зеркала.

Джим боится зеркал и ночи, отраженья в тёмной


воде, Джим подушку терзает в клочья и не видит


дома нигде. Джим не верит в тепло и лето, шепчет –


злой, усталый, хмельной: «Мама, мамочка, где ты?


Где ты? Приходи поскорей домой». Шепчет ртом –


изломанным, рваным; страх тяжёл и неудержим.


Занавешено зеркало в ванной,


там глядит на него незваный


семилетний испуганный Джим.

НЕМНОГО О ТВОРЧЕСТВЕ

Вилли был не из тех, кто послушен –


это, можно сказать, мораль,


убегал в темноту с девчонками,


мать не слушался, дрался, врал


и бренчал иногда на струнах,


мать вздыхала, а Вилли пел.


Про него говорили – мальчик и хорош бы,


да скороспел.

Мать, бывало, ему говорила:


ты же душу продашь свою


за свои неказистые песни, что лесному поёшь зверью,


только слушай, мой мальчик, слушай:


если бродишь в полночной тьме,


никогда не танцуй, сыночек,


с теми, кто живёт на холме.

Даже если их встретил ночью, если шёл домой наобум,


не кружись в этой чёрной пляске,


что съедает душу и ум,


потому что сгоришь без остатка, потому что не по нутру


танцевать человеку со смертью


в ледяном октябрьском ветру.

Вилли было семнадцать, точно,


и октябрь шёл на излёт,


он поспорил с собой, что станет знаменитым или умрёт,


ночь была холодна, и осень приближалась уже к зиме,


он пришёл танцевать с другими –


с теми, кто живёт на холме.

Что есть вечность, и что есть жизнь,


и что есть небытие,


если ноги горят от танца, если музыка в волчьем вытье,


если душу продать в семнадцать есть пустяк,


не думай о нём,


если плавится мир от того, что


ты сейчас танцуешь с огнём.

Он ушёл живым поутру, ну а вскоре стал знаменит,


разошлись по стране его песни,


он же стал и богат, и сыт,


ноги в пляс его рвутся, только


Вилли помнит в любой кутерьме:


никогда не танцуй, ты слышишь,


с теми, кто живёт на холме.

В первый раз повезло, а дальше…


Год проходит, несколько лет.


Только встретил девчонку Вилли,


ту, что краше на свете нет,


сам он звонче звучал, как песня,


под ее нетяжёлой рукой,


только замуж не хочет, дура,


что поделать с нею такой.

Тонет, тонет октябрьская ночь,


словно лист в ледяной струе.


Что есть вечность, и что есть жизнь,


и что есть небытие,


Вилли снова танцует, пламя рвётся


в лиственной бахроме,


Вилли снова танцует – к чёрту –


с теми, кто живёт на холме.

Он женился, и снова годы,


бесконечный бессонный день,


ноги в пляс его рвутся. Трудно,


тут попробуй-ка совладей,


не рискуй, не ходи по краю, заглуши серебро в крови,


наступи-ка на горло пляске, человеком тут проживи.

Ну, чего неспокоен, Вилли, –


слава, деньги, и вот жена,


только плоть изнутри человечья


танцем огненным сожжена.


На излёте холодной осени, к окончанию октября


он идёт, спотыкаясь, в лес, не смотря назад,


не смотря.


Говорю же, сказка простая, вот завязка, а вот мораль:


ни к чему танцевать со смертью;


бедный Вилли, нам очень жаль,


это пламя больше не жжётся –


холодит, как алый кристалл,


и когда закончился танец,


Вилли лёг и больше не встал.

Будь хорош, не ходи по краю, не ищи неровных путей,


пей по праздникам и женись, заведи себе двух детей,


не торгуй душою за песни, не ходи по осенней тьме,


никогда не танцуй с теми,


кто


живёт


на холме.

–  Вики, здесь ветер с севера, Вики, красна рябина,


Вики, большое дерево тянет ладони длинно.


Тут есть живая краска, серая с ярко-красным.


Выбирайся из вязкой тьмы в этот раз к нам.


Вики, я жгу костёр, Вики, идет Самайн, Вики,


с каких это пор ты не приходишь к нам?


Вики, иди сюда. Вспомни меня, Вики. Тонкая


корка льда. Холод – но мы привыкли. Яркий мазок


рябины, тонкий жёлтый листок. Вечер глубоким


синим красит юг и восток. Вики, в этот ноябрь,


в этот холодный дождь ты далеко, но я


зову тебя. Ты придёшь?

Из темноты земли, из ледяного нутра она


выбирается, и – сморщенна и стара. Череп –


её лицо, кости – пальцы её, чудом только кольцо


не падает на гнильё. По городам и садам, между рощ


и полей, она, страшна и седа, идёт. Никого смелей


нет на её пути – все уходят домой, все-то бегут уйти,


не видеться с ней одной.

–  Вики, костёр готов и отступает тьма. Ты любила


котов и старенькие дома. Умела – прикус губы


и хохот нездешний влёт. Ты умела любить. Смерть


отойдёт, отойдёт.

Сёла и города спешат отступить от неё. В глазах её –


пустота. Плоть её проклята. Но, – стара, несыта –


всё же она поёт. Слепо бредёт на голос и на тепло