Из осажденного десятилетия — страница 15 из 19


тянутся за горизонт, до земного края.

К осени дороги усыпаны мёртвыми лисами,


мёртвыми листьями,


мёртвыми яблочными лицами.


Фуры гоняют по ним, превращая их в новый пласт,


новый слой дороги, жизни, земли, перегноя,


ветер качает подсолнуха жёлтый глаз,


он глядит за лисами, за фурами, за луною,


как вечный свидетель закономерного упокоя,


как страж, отмеряющий каждому нить, говорящий:


«Жди».


Мёртвые лисы молча лежат на дорогах.


Едут фуры.


Идут дожди.

Драгоценный Б., как вы нынче? Надеюсь, вам


повезло хоть малость. Жалеете ли о чём-то?


У меня здесь – осеннее небо, окна провал


и молчанье. Не поболтать ни с богом, ни с чёртом.

Драгоценный Б., я неделю не говорю


ни единого слова. Незачем, да и не с кем.


Облака плывут по пустынному октябрю,


плачет ветер в столице, подобен рыданьям детским.

Драгоценный Б., уж если про вечный спор,


что достойно вечности, а что есть продукт побочный


человеческой мысли, то, право, наш разговор


забываю все больше, теряя в дымке молочной.

Драгоценный Б., мой заклятый и вечный враг,


мой наивный безумец, – что же, вы победили.


Я гляжу на небо. Подступает вечерний мрак,


за окном нацеплена туча на остром шпиле.

Позади аргументы наши тают, дрожат,


ибо что имеет значение, в самом деле,


если ваш расстрел состоялся семь дней назад,


если мой расстрел состоится через неделю?

когда почти всё закончилось,


он сидит у костра.


дорога железная рядом


заброшена и стара.


он сидит у костра,


и ветер на диво тих.


когда почти всё закончилось,


он вспоминает их.

они, как обычно, рядом.


один – за правым плечом,


второй – за левым.


от этого горячо


где-то между лопаток.


тлеют угли.


темно ещё.

дело к пяти.


обстоятельство таково:


они никуда не денутся


от него.


ведь обещали –


в жизни и в смерти –


так.


бросить в огонь на память стальной пятак.


ну извини, если что не так.

когда почти всё закончилось,


он их чует спиной.


глотает из фляги – в ней ветер, горький, чумной,


шальной.


веток бросает в костёр.


под такой луной


они вспоминаются остро особо,


как будто каждый – живой.

он говорит им:


вот скоро,


скоро уже совсем


кончится всё – и счастье настанет всем,


мы воевали за счастье – вот оно, напрокат.


каждому –


по вагону тушёнки


и самокат.

он говорит: всё будет,


но если по чесноку,


то одного никак забыть не могу:


помните – было лето,


август,


вода,


прилив.


мы хотели зажечь костёр тогда,


но не зажгли.

он говорит: ни о чём не жалею,


но если вернуться в тогда,


там, где вино, и смех, и темна вода,


если б вернуться в прошлое,


если б я мог,


я бы его зажёг.

он говорит: если кончится,


непременно зажгу костёр,


за вас за двоих и за всех


братьев, отцов, сестёр,


пусть он горит до неба


тысячу лет,


пусть освещает дорогу мне


в этой мгле,


в этой, меня обступающей вязкой мгле.

ибо же тьма лежит вокруг и во мне,


ибо же я один в тишине, тишине.

дело к рассвету.


углей чернеет медь,


неразличимо


начинает светлеть.

ПЕСЕНКА ДЛЯ ЖУРАВЛЁВА-2


(о том, чем мы займёмся в посмертии)

Ночь – закрывайте двери и выключайте свет.


Дети боятся чудищ из шкафа


и прочих тварей, которых нет.


Взрослые тоже – войны ли, дефолта ли,


занесённой руки,


но в город уже высаживаются ангелы-штрафники.

Они – охламоны, они – раздолбаи, и даже небо их


не берёт.


И как они там вообще оказались, неведомо им самим.


Но по ночам они десантируются –


который же чёртов год, –


в город, где мы смеёмся, едим и спим.

Один – из Вьетнама, другой – с Афгана, третий –


с одной неизвестной войны,


из развалившейся к чёрту, стёртой с карты страны.


Они не против глотнуть из фляги, они совсем


не любят тоски;


спите, ребята, спокойно: в городе –


ангелы-штрафники.

Чтобы все те, кто живут в шкафу, не вырвались,


не сволокли,


чтобы заточка выпала, чтобы — мимо прошли


патрули,


чтобы однажды сырым рассветом небо бы не прошиб


неотвратимый багрово-чёрный ядерный гриб.

Если ты веришь, что рай – это гетто: тумба, бельё,


кровать,


если привык шататься смерти наперерез,


бери автомат, выбирайся в ночь – попробуй


их отыскать,


и, может быть, будешь принят


в штрафной батальон небес,


навек обречённый вести войну


штрафной батальон небес.

Семье беженцев из Славянска,


ополченцу Жене и их коту

поезд идет прямиком в рай,


по лесам зелёным,


уже прошли по вагонам


пограничные архангелы с автоматами.


небо наползает облаками мохнатыми,


кому пива, сока, воды, орешков солёных.

лето за окном, такое дождливое лето.


в плацкартном закоулке у туалета


больше всего, конечно же, жаль кота,


привыкшего к дому – мяукает перепуганно, серый.


время такое – пора сниматься, переменять места,


ехать в землю обетованную, на север, на север.

там будет мирная жизнь и радость,


там – никакой войны,


никаких раздирающих небо выстрелов;


можно будет заново жить и заново выстроить


домик, полный неба и тишины.

поезд идёт мимо вечернего света,


мимо лесов и росы.


в этом закоулке у туалета –


кот, родители и практически взрослый сын,


девочка в зелёном платье


и мир, откуда они ушли.


и в чемоданах – всё, что с ними останется.


голос гудка – словно крик потерявшейся странницы.


вот они миновали первую станцию


обетованной земли.

кто-то напрягается, завидев над головой самолёт.


кот мяукает, не ест и не пьёт.

конец тут, конечно, будет хороший:


никаких проблем, документов, разрешения на работу,


сразу будет дом, и прежнего нисколько не плоше,


всем – по мешку печенья, кошачьего корма,


и самолёты –


толстые, мирные, и небо – такое большое,


и настоящее мороженое, с настоящим молочным


вкусом.


поезд идёт северо-западным курсом,


кот мяучит, женщина спит, в тамбуре люди стоят,


девочка гоняет проводника за чаем,


кривит губы надменно, скрывая отчаянье,


издалека еле-еле я различаю,


что это я.

ПЕРВАЯ СМЕРТЬ

Кончается музыка. На этой точке внутри-


сердечной инъекцией входит холод,


смертность входит и быть начинает в нас,


начинает существовать. Едь на верхней полке, смотри,


как мелькают в ночи светофоры и фонари.


При наличии точки путь становится ясен и долог,


возникает система координат.

Запах травы свежескошенной, угли на пепелище,


влажная земля разрыта и капли дождя на лице, –


всё это есть сейчас, а больше ничего-то и нет.


И потому становится видно небо


и в нём пламенеющий свет.


Смертность делает мир яснее и чище,


делает старше. Вот ты уходишь по лестнице,


вверх, а я всё смотрю и смотрю тебе вслед.

И потому, перестав быть бессмертными,


перестав быть цветами,


мы становимся – небо и птица,


ручей, и берег, и облака.


Сердце, где поселился холод,


начинает стучать обратный отсчёт.


Лестница, залитая солнцем, тает, растворяется


между нами,


клеверный луг сиренев и зелена река,


и она течёт в одну сторону да течёт.

А ты что такой умный,


как будто бы знаешь точно,


стоит ли умирать,


стоит оно того?


Слушай, не надо лозунгов,


и так-то тошно.


Я-то?


Да я об этом совсем ничего.

Нет, я не знаю.


И ты не знаешь.


Разве о том, что ордена удостоят.


Может, в газете ещё пропишут и пустят слухи.


А если хочешь знать,


стоит ли,


стоит? –


то вот, спроси у Андрюхи.

А Андрюха ходит по яблоневому саду,


на ветру струится ковыль.


А Андрюха смеётся, ему ничего не надо,


на лице у него – пыль,


голова у него в цвету, в цветах.


голова у него в кустах.

И роса на яблоках, и в каплях – солнце,


у заката лицо огнево.


А Андрюха оборачивается и смеётся:


ничего не знаю, мол, ничего.

Может, и хотел бы что-то ответить,


но становится темнота,


налетает, уносит его ветер


за чёрные леса, за далёкие города,


и ничего он не скажет тебе


никогда.

*


И исчезают яблони, и становится тишина,


и только горит костёр,


а ты иди, раздвигая мрак, ничего не знай,


до далёких морей, до высоких гор.

Там, у дороги, в лесополосе,


упадёшь, уставившись в темноту.


И когда-нибудь будет радость, и солнце в росе,


и яблони во цвету.

И если петь – не о смерти, а о любви*.


Поскольку май, и солнце, и соловьи,


Поскольку дерева покрылись листвой,