Из пережитого. Том 1 — страница 49 из 56

Случай с братом характерен. Он не единственный; сколько я знаю подобных! И они свидетельствуют, вопреки многим поклепам, о гуманности и истинно отеческом обращении духовных начальств вообще. Повторяю: говорю о старом времени, а не теперешнем, которого не знаю, и об общем уровне. Исключения, понятно, могли быть и бывали, но нигде так не холили дарований, нигде к ним не были так снисходительны, как в духовно-учебных заведениях. Дарованиям прощалась дерзость, смотрели сквозь пальцы на их проступки, при успехах в главном не придирались за упущения во второстепенном. «Знание — наживное дело; наука в жизни; школа только подготовка; главное — способность учиться, желание и уменье добывать знания и располагать ими». Вот общее правило, из рода в род переходившее. Взыскательнее бывали к тупицам; но и здесь являлась мягкость, переходившая даже пределы. Чтобы быть «исключенным», надо было совсем от рук отбиться. Лишь бы только малейшее старание, да при исправном поведение — оставляли на повторительный курс и даже перетаскивали из класса в класс. Не теряли надежды: «Может быть, поправится». А то и сердоболие говорило: «Жалко малого; куда он пойдет? А старателен». Этому-то режиму, слишком мягкосердечному, между прочим, и одолжены были семинарии тем, что в них оканчивали курс иногда замечательные олухи и неучи. В пример укажу одного, курсом старше меня. Его спрашивают: «Почему Господь Саваоф изображается седым?» Он хлопает глазами и ждет, чтоб ему подсказали. На смех или потому, что подсказывавший не расслышал вопроса, ему шепчут: «Потому что Он заматорел во грехах своих». И кончающий богослов во всеуслышание бухнул этот ответ! И кончил курс! Положим — в третьем разряде, да и всегда шел в третьем разряде, но все-таки кончил. И вдобавок он не был ни наушник, ни низкопоклонник, а плелся наряду с другими. Сердоболие переводило его из класса в класс и наградило выпускным дипломом. Представляло свою невыгоду это мягкосердечие: классы переполнялись мусором, к ущербу преподавания, бесполезно тратившего силы, которые могли быть производительнее употреблены, сосредоточиваясь на даровитых. Но иногда мальчики действительно «выхаживались». Примером служит высокопреосвященный Макарий (Булгаков), шедший первоначально в числе последних. Развитие не у всех наступало одновременно. Безалаберные и жестокие наказания, за которые более всего винили семинарию, нужно приписать главным образом грубости нравов. Ведь прошло едва сто лет, как попов секли на архиерейских конюшнях. А монастырский обычай земных поклонений едва ли даже доселе отовсюду вывелся. В старые времена ни то ни другое не считалось ни позором, ни унижением, как мужик не считает ни во что подзатыльника, данного и полученного. Но прозрите далее этих грубых форм: за ними увидите более справедливости и человеколюбия, нежели за сдержанными и даже вежливыми приемами светского начальника.

Брат был неистощим в рассказах о старой семинарии. Часть их передана — о том времени, пока он учился в Коломне. На Перерве, в Риторике, куда он поступил, было чуть ли не до трех сот учеников в классе. Как только успевали! (В следующий курс открыто было параллельное отделение). Латынь была в ходу не менее, чем в Славяно-греко-латинской академии. По главным предметам во всех трех отделениях (Риторике, Философии и Богословию) не только учебники были латинские, но и устные объяснения в классе происходили на латинском. Этому помогали в Риторике экспромты, о которых я уже говорил, а в остальных высших классах — диспуты. На каждый день назначаема была тема, философская — в Среднем, богословская — в Высшем отделении; назначались дефенденты и оппоненты; первые обязаны были защищать, вторые — опровергать положение. Завязывался турнир, вступали в участие добровольные ратоборцы с той и другой стороны. Дело профессора было руководить прениями, следить за их ходом и давать конклюзию (conclusionem, заключение) или помогать в ее формуловке. Экспромты держались далее, а диспуты год от года стали все ослабевать и наконец прекратились совершенно. Они и держались только по преданиям Славяно-греко-латинской академии. С уходом профессоров, получивших воспитание в этом рассаднике просвещения, исчезли и диспуты. В новой академии их уже не было, и являвшиеся оттуда профессора внесли другой тип преподавания: уроки и сочинения. В прежние же времена уроков совсем не учили, да и учить их не приходилось: они служили только напоминанием того, о чем проходилось на диспутах. Главное было — диспуты и экспромты; затем — письменные упражнения и выписки. К моему времени диспуты совсем прекратились; выписок (то есть отчетов о прочитанных книгах) требовали, но требование не исполнялось. Письменные упражнения, однако, сохранили преобладающее значение пред уроками. Требование самостоятельного развития не прекращалось, тогда как в более старые времена оно одно и требовалось. С падением диспутов и ослаблением экспромптов начал падать и латинский язык. К моему времени изустные объяснения на латинском тоже прекратились, а посредственные ученики затруднялись даже латинскими экспромптами.

Содержание на Перерве было голодное. С увлечением рассказывал брат об этой жизни впроголодь. Насыщались по чинам. Дежурные, то есть те из воспитанников, которые поочередно находились на кухне для надзора за приемом провизии и за приготовлением, наедались до отвала, сколько только мог вместить желудок. Богословам отпускались куски мяса и каша масляная. Философам — мясо во щах ломтиком не толще игральной карты и каша не с маслом, а с запахом масла. Риторы же мяса не видали, а вместо масла отпускавший довольствовался тем, что стукал по каше затылком круглой ложки, которая служила для наливания масла, образовывал лунку и восклицал: «Готово!» Если философам отпускался запах масла, то риторам — напоминание о масле.

Голодному брюху воспитанники помогали разбоями, особенно в осеннее время. Целыми гурьбами они нападали на огороды, которыми окружена Перерва, и опустошали их. Картофель, репа, прочие овощи похищались в количестве достаточном, чтобы нагрузить целые воза. Наволоки служили мешками. Если попадали на сторожу, завязывалась драка, принимавшая иногда серьезный оборот: выбегала вся деревня, и завязывался правильный бой для отражения фуражиров. Отношения были эпические. Подвиги фуражиров и бойцов при набегах слагались чуть не в поэму. Брат Александр был из числа удалых. Сохранилась память об уводе крестьянских гусей, доставившем ему в семинарии славу. Но характерен рассказ брата Сергея о своем приезде на Перерву по переводе из училища. Явился он вместе со старшим братом. Только что мы подошли к Перерве, передавал он, только что увидал кто-то брата, как разнесся крик, который потом начал переливаться и собирать толпу: «Гиляров, Гиляров приехал!» Толпа нас окружила, брата увлекли, увели ли, унесли ли, не знаю. Я остался один и только к ночи узрел возлюбленного братца, которого вели мертвецки пьяного и затем заботливо укладывали на постель.

Воображаю жуткое положение новичка среди сотни новых, посторонних лиц. Но заключаю, что Александр, должно быть, состоял из числа видных героев и кутил; сам он об этом помалчивал.

Винить ли семинаристов за разбойничьи набеги? Удержусь, и не по тому основанию, излюбленному нынешними адвокатами, что на разбой наталкивал голод. Нет, а разбой во всем бурсачном мире от века не считался ни преступлением, ни постыдным делом, причисляясь, напротив, к подвигам. Так было не на одной Перерве; так было, по преданиям, в Коломне; так велось и в Киевской академической бурсе с самого ее основания, о чем читаем намеки даже у Гоголя. Вифанская семинария уже в сороковых годах в этом тоже не отставала. Меня занимает, между прочим: как относились учебные начальства к набегам, совершаемым их питомцами? В случае жалоб следовали наказания, это само собою разумеется. Но я не слыхивал, чтобы растолковывалось ученикам о безнравственности нападения на чужую собственность, о том, что труд поселянина неприкосновенен; что, опустошая чужое поле, юноша, наученный Закону Божию, совершает более тяжкий грех, нежели обыкновенный вор, опускаясь в нравственности ниже последнего жулика. Взыскивалось за буйство, за драки с крестьянами, и это ставилось на вид, а не кражи. Любопытная черта!

Для среднего брата, который учился лениво, брат Александр был и нянькой, и опекуном. Писал ему сочинения, а после, в Москве, и содержал его. Наступили Святки. Брат Сергей жил на бурсачной квартире в Богоявленском монастыре; нужно было платить за харчи. Старший брат, дотоптавший сапоги до совершенного износа подошв и подкладывавший бумагу под ступню, чтобы не ступать прямо на снег, принес последние деньжонки, полученные с урока, чтобы внести за брата следовавшие харчевые деньги. После тот же Александр пристраивал Сергея к урокам и, между прочим, в дом Н.Ф. Островского. Знаменитый драматург, а с ним и теперешний министр государственных имуществ, хотя краем ушка, но почерпнули, вероятно, что-нибудь от брата Сергея.

Попал в село брат Сергей. А конец своей учебной жизни он проводил в приятном и приличном обществе; знаком был, между прочим, с артистами театров и с артистами-музыкантами. Он нравился женщинам; рассказывали о его похождениях с крылошанками в Новодевичьем монастыре, когда он временно жил у брата. Не могла веселою после того показаться однообразная жизнь сельского попа. Знакомство с помещиком несколько отводило душу. Но заскучал брат и захандрил. Начал читать лечебники и открыл у себя чахотку. По чьему совету, неизвестно, стал прибегать к кровопусканиям. Тяжело бывало смотреть на него, когда сидит он молчаливый и время от времени потрогивает пульс; то смотрит на края ладоней, нет ли подозрительной красноты, то отхаркнет и растирает мокроту, нет ли туберкулезных шариков. Заняла его на время постройка дома, который был им воздвигнут на месте старого отцовского. Со страстью предался он зодчеству; каждая безделица была обдумана, каждый вершок промерен. И дом был выстроен изящный, удобный, для села даже великолепный. Но накануне того самого дня, когда бы в него перейти, сгорел. И всякого сразило бы это, а брат совсем растерялся и захандрил до размеров трагикомических. Он уверил себя в предстоящей близкой смерти, перестал есть и пить, истощал; голос ослаб.