Все трое певчих состояли в хоре Прокофьева или Прокофия (его называли последним именем), любителя-купца. Вольное певчество тогда далеко еще не было развито, как теперь, когда можно насчитать более десятка частных хоров, из которых каждый считает певчих десятками, почти до сотни. Больших частных хоров было только два: Табачниковский человек в 60 и Прокофьевский — в 80. Трое из сожителей моих были певчими, и все были в силу того если не пьяницы, то любившие выпить и не понимавшие другого житейского наслаждения кроме выпивки, если не считать биллиарда, отчасти и веселого дома: то и другое было, впрочем, более редким удовольствием. Питье доходило до мании, где цель уже отставлялась в сторону, а пили для того, чтобы пить. Принесена бутыль. Кто-то где-то раздобылся деньгами, которых у сожителей вообще не бывало; имея кредит в трактире, они не выходили из долга у хозяина. В виде закуски припасены свежие огурцы. Пьют по очереди. Все без верхнего платья, в одних рубашках. Пили до того, что нейдет в душу; тогда искусственно вызывали у себя рвоту и снова пили до пресыщения; снова потом вызывали рвоту и опять пили.
Таковы были люди, с которыми доводилось мне жить. Мне они оказывали род сострадательного почтения; сдерживало их, вероятно, положение мое по семинарии, к которому они, по ученической памяти, не могли не питать уважения. Моя воздержность, безучастие при вакханалиях, задумчивое молчание при грязных рассказах оказывали свою долю действия. Ко мне были даже предупредительны, меня старались покоить, хотя я, в сущности, жил на их счет, пришел без гроша и ни гроша не добыл. Я занимал положение дамы среди общества мужчин, и мне оказывали деликатность, как даме: уступали лучший кусок в небольшой трапезе, давали удобнее место и сидеть, и спать.
Наступил какой-то праздник и свободный вечер; открылось новое удовольствие. Против нашего дома была фабрика (помещавшаяся на нашем дворе, стояла, кажется, без работы). Фабричные высыпали с песнями и гармониками. Женский пол был в их числе, и Перервенец не упустил свести с некоторыми знакомства; он считался ходоком по женской части и мастером на любезности, пред которыми склоняется кухарка или фабричная работница. Сожителям он предложил ввести их в открытое им общество. Повлекли и меня. Обширный двор; на нем водят хороводы; в других местах ходят парами или маленькими кучками; некоторые веселятся в одиночку. Есть и совсем не принимающие участия в веселье: задумчиво ходит или сидит; забота должна быть какая на душе. Рядом с воротами у забора длинная лавка, образованная из досок, положенных на камни. Здесь сидят несколько фабричных девиц и среди них Перервенец, потешающий их рассказами. Они покатываются со смеху. Он берет гармонику, играет, поет и пляшет, передразнивая поющих и пляшущих среди двора, изменяя голос, карикатуря лицом, преувеличенно кривляясь станом. Другие из наших подсели и завели отдельный разговор, каждый с одною или двумя. Сел и я, но не знал, что предпринять. Мне оставлена девица с глупым лицом и непривлекательною наружностью. И все-то они, правду сказать, были некрасивы; а эта, сидевшая с краю, показалась мне даже совсем безобразною. Но она пришлась мне соседкою. Я чувствовал себя в глупом положении. На паясничество, которым потешал Перервенец, я был не способен; еще менее имел способности и склонности начинать роман прямо прозаическим концом, как, по-видимому, решили прочие из пришедших сюда сожителей. Молчать находил неловким, выжидать вопроса тоже. Не думаю, чтобы моя соседка была довольна вопросами любознательности, на которые один я и оказывался способным: Откуда? Как зовут? Давно ли на фабрике? Много ли вас из одной деревни? Сколько народа всегда на фабрике? Какая работа? Тяжело или легко?
Смеркалось, кончился хоровод, разбредаются отдельные кучки и пары. «Ну, девки, пора!» — восклицает и на нашей лавке одна, более других бойкая. «Пора!» — вторят другие и поднимаются с лавки. Я отправился домой, пришли и другие, за исключением Перервенца. Он увлек какую-то далее пределов, допускаемых девичьим целомудрием, и хвалился потом своею победой.
Тяжело мне было провести полтора месяца в такой обстановке. Заниматься не было возможности. Вдобавок у меня не было даже пол-листа бумаги. А приближались экзамены; требовалось усиленное приготовление. Пусть оно меня и не тяготило: я пробегал, приходя в класс, что мне было нужно. Но не было угла, где бы уединиться и спокойно заняться. Я стал бегать. Выручал отчасти Лавров, неизменно приглашавший в трактир. Я перебирал в уме всех родных и знакомых, к которым бы мог зайти. У Смирновых был чаще обыкновенного. Отыскал и еще двоюродных сестер, дочерей дьячка от Иакова Апостола в Казенной, того батюшкина свояка, который навез в Коломну гостей в 1812 году. Обе его дочери оказались при том же приходе, одна за дьячком, другая за пономарем; у одной сын сверстник мне по Семинарии, хотя в другом отделении. Хаживал я и сюда и даже ночевал раз; хаживал я и к зятю Лаврова, дьякону, тому самому, который рекомендовал мне урок у купца. Но ограничен был круг моего знакомства, времени оставалось пропасть, и я не знал, куда с ним деваться. Входил поневоле и в некоторые интересы моих сожителей, те по крайней мере, которые были почище. Несмотря на всю грязь, в которую были они погружены, у них сохранялась артистическая жилка; они ценили пение не только как ремесло, но и как искусство. Три или четыре службы выслушал я по их рекомендации, несколько — исполненных Прокофьевским хором, в котором они состояли. Какое-то «Тебе Бога хвалим» они считали своим совершенством и приглашали послушать. Я был, видел в полном сборе весь хор, смотрел, как сам Прокофий, седой старик с черною повязкой на лбу, постоянно им носимою, одушевленно дирижировал, размахивая руками; слышал хваленых солистов, но живого впечатления во мне не осталось.
Другой раз мы целою гурьбой ходили слушать Чудовский хор в полном сборе. Он уже был под управлением Багрецова, и тогда только что явилось его известное «Ныне отпущаеши» с диссонансами. Мои певчие были в восторге и признавали, что такая пьеса по силам только Багрецову и только Чудовскому хору. Случай выслушать знаменитое произведение, достойным образом исполненное, представился скоро: Чудовские должны были полным хором петь всенощную у Алексея митрополита в Рогожской. Церковь была набита битком, когда мы прибыли. Надобно было протискиваться, чтобы стать ближе к клиросу. Пение было действительно мастерское, самая же пьеса известна; она, кажется, исполняется и доселе. О впечатлении, произведенном на предстоящих, можно судить из того, что немедленно после того, как замерли последние звуки, кто-то, чисто одетый, но из купцов по-видимому, потянулся к клиросу, поманил певчего ли, самого ли регента и сунул ему в руку десятирублевую кредитку. Это было своего рода рукоплесканием. Если бы не храм, и раздались бы рукоплескания. Да «Ныне отпущаеши» Багрецова и по духу таково, что ему приличнее быть исполняемым в концертном зале, а не в храме.
Глава XLIXПОСЛЕДНЯЯ ВАКАЦИЯ
Я не знал, как вырваться из омута, в который попал. Подобно тому как два года назад, немедленно после ответа на публичном экзамене, не дождавшись и конца экзаменной церемонии, я направился в Рогожскую; забежал лишь на минуту в свою конуру, чтоб накинуть на себя свою жандармскую шинель. Весь прочий скарб я там оставил в предположении, что вернусь после вакации. Однако я не вернулся, да и квартира была брошена; общежитие в мое отсутствие разрушилось, и сожители рассеялись; старший из них, Егор Павлович, поступил куда-то на дьяконское место.
Вакацию, проведенную затем на родине, я назвал в заголовке «последнею»; столь же основательно назвать ее и первою. Это была первая и последняя вакация в тесном смысле слова, — единственные вполне гулевые шесть недель, проведенные в течение четырех, пожалуй, и шести прошлых лет. Ни одни каникулы доселе не разлучали меня с делом; я или читал, или писал, учился, несмотря на прекращение учебных часов; жил постоянно в себе, спускаясь и выходя во внешний мир, по неизбежности, есть, пить, вести разговор со встреченным лицом, или, по собственному побуждению, отдохнуть на прогулке, причем, однако, ум не оставался праздным. Но эти шесть недель вышли полными неделями, то есть бездельными. Три года уже, как выдана средняя сестра замуж за дьякона в той же Коломне. Зять Петр Григорьевич был прекрасной души человек, заботливый, внимательный и необыкновенно ровного характера. Чета жила душа в душу, и гармония тем была полнее, что зять хотя и кончил курс семинарии, но в третьем разряде, и был сын сельского дьячка, притом вифанец; сестра же была городская поповна, и притом окунавшаяся в книги: в девицах она почитывала; умственное развитие одного не превозмогало над развитием другого, хотя пройденные пути были различны и духовный запас у каждого был в своем роде. На меня пахнуло тем семейным счастием, которого я не признавал доселе. Тогда я не сознал этого, но душе было тепло, уютно, когда я бывал у Богословских; так называли мы зятнин дом по церкви Иоанна Богослова, где зять был дьяконом.
Я поморщился три года назад, когда узнал, что сестра выдана за «третьеразрядного»; с понятием о третьем разряде связывалось понятие о буйстве и пьянстве. Традиционное сердоболие семинарских начальников никого не спускало ниже второго разряда за простую малоуспешность, разве проходил случайно до Богословия совершенный уже идиот или протаскивался певчий, не стоивший перевода даже в Риторику. К утешению узнал я потом, что зять, шедший во втором разряде, сведен в третий к самому окончанию курса, по недоразумению, вследствие какой-то действительно буйной истории, но в которой он был побочным, невинным соучастником. Меня коробило сначала и то, что зять, по окончании курса, зарабатывал себе хлеб в частном хоре (Табачникова). Возбуждалось также подозрение о поведении. Однако, несмотря на свой бас, несмотря на пребывание в частном хоре, Петр Григорьевич не опустился, и женитьба на моей сестре была, вероятно, из числа причин, предохранявших его от наклонной плоскости, по которой катятся другие в подобных обстоятельствах. Сестра носила в себе идеал благовоспитанности: это была ее даже болезнь, как и общая наша — молодого поколения Никитских, о чем я пояснял в одной из прежних глав. Она поставила дом свой на другую ногу, нежели у консервативного отца. Здесь был урочный чай утром и вечером. Пивали даже кофе, не настоящий, правда, а цикорный; настоящего кофе я лично вкусил уже на 19 году жизни. Но все же и то был кофе. Заведены знакомства. Дом не был монастырем, как у Никиты Мученика, куда никто не заглядывал и откуда в гости никуда не ходят. Товарищ по Семинарии, а вместе и односелец — столоначальник уездного суда, и молодой дьякон из другого прихода, доводившийся товарищем зятю по званию и должности, а мне товарищем по Семинарии: таково, между прочим, было знакомство. Кроме того, дом зятя стоял на большой проездной улице, и местоположение обращало его в гостиницу своего рода. Родственники и знакомые из сел, в том числе и брат Сергей, не миновали Богословских при приездах в город; происходил обмен новостей. Словом, проводилось время в мирной живости, хотя не без нужды. Но и докучливую нужду отгоняло одно счастливое обстоятельство. Бойкое место, на котором стоял дом, обращало его в доходную статью. Он был небольшой, ветхий, но каменный и притом двухэтажный; о бок с ним еще табачная лавочка, принадлежавшая зятю. Половина верхнего этажа отдавалась жильцам, табачная лавочка приносила доход сама собою; но главным источником дохода был нижний этаж, где помещалась овощная лавка и в ней лавочник Клим или «Климан», как его называли, тут же квартировавший. Лавка Климана только назыв