Месяцем раньше Анджело провел свои первые похороны. Возлюбленная жена и мать – одна из прихожанок его крохотного прихода – неожиданно покинула этот мир. Анджело боялся подвести ее семью в час нужды, но стоило ему отрешиться от собственных переживаний, сосредоточившись вместо этого на усопшей и ее близких, как нужные слова сами пришли на ум. Он вел службу на латыни, а ребе Кассуто на иврите – Ева переводила ему, что знала, – но ощущения были почти такими же. Бог сотворил нас по своему образу и подобию, и к нему мы вернемся.
После службы они присоединились к длинному шествию до кладбища, останавливаясь по пути семь раз и словно подчеркивая таким образом тяжесть и горечь своей задачи. Опущенный в могилу гроб засыпали землей: Феликс возвращался к праху, из которого вышел. Это было прекрасно и мучительно. Как сама жизнь. Как возвращение домой. Как новая встреча с Евой.
Затем они отправились на виллу и остаток дня провели, принимая постоянный поток друзей и соседей, пока он тоже не подошел к концу, как и прочие ритуалы. Теперь они с Евой сидели на табуретках таких низких, что Анджело пришлось уложить протез перед собой, и смотрели на свечу, зажженную сразу же, едва они переступили порог.
– Что значит «шива»? – спросил он негромко, желая вырвать Еву из кокона ее молчания. Она казалась такой отстраненной, что Анджело начал за нее беспокоиться.
– Семь. «Шива» значит «семь», – ответила она незамедлительно.
– Вот оно что. Мы останавливались сегодня семь раз. И вы будете сидеть шиву в течение недели. Семь дней.
Странно. Прошло ровно семь месяцев с тех пор, как он в последний раз был дома.
– Да.
– Почему именно семь?
– Это из Иова. Когда он все потерял, друзья сидели с ним семь дней и семь ночей, скорбя с ним и за него.
Они снова погрузились в молчание. Анджело разрывали боль потери, доводящее до слез бессилие и отчаяние, что он больше не может вызвать у Евы смех и сделать их отношения простыми и беззаботными, как когда-то. Он вцепился в волосы – и вдруг понял, что исповедуется.
– Я не смогу остаться. Я бы так хотел, Ева. Но у меня есть неотложные обязательства.
– Знаю, – ответила она спокойно. – Спасибо, что приехал.
– Если бы я мог, я бы забрал всю твою боль. Увез ее с собой. И пережил за тебя.
Он охотно пережил бы за нее любые мучения, если бы это значило, что Еве не придется их испытать.
– Знаю, – ответила она вновь, будто поверила каждому слову. – Но боль, к сожалению, устроена не так. Мы можем причинить ее, но очень редко можем исцелить.
– Поговори со мной. Может, так станет легче. Расскажи, зачем все это. – И Анджело широким жестом обвел комнату, охватив и свечу, и занавешенные зеркала, и низкие табуретки с траурными блюдами, которыми семье предстояло питаться до окончания шивы. По виду это была странная смесь яиц, хлеба и чечевицы – не лучший способ утешиться, если бы выбирал лично он.
– Расскажи, зачем нужна свеча, – попросил Анджело, давая Еве отправную точку.
– Один из членов семьи зажигает свечу сразу же, как только возвращается с похорон. Она называется поминальной и будет гореть все семь дней.
Анджело кивнул, побуждая ее продолжать.
– Эта свеча напоминает нам об ушедшей душе и о свете Господнем. В конце концов, Он сотворил наши души из Своего света. Об этом должно говориться в Торе.
– «Свеча Господа – душа человеческая», – процитировал Анджело.
– Да, – кивнула Ева. – Именно.
Комната вновь погрузилась в тишину, и на лицо Евы вернулось пустое выражение.
– А табуретки? – настойчиво спросил Анджело, не желая, чтобы она опять от него ускользнула.
Ева чуть заметно вздрогнула, словно на мгновение забыла о его присутствии.
– Так мы ближе к земле. И к любимому человеку, который теперь в ней.
Символизм. Что ж, Анджело был католическим священником. Если он в чем-то и разбирался, так это в символизме.
– А зеркала?
Все зеркала в доме были завешаны темной тканью.
– Шива – не время думать о внешности. Никто не может осуждать скорбящего. Люди имеют право переживать горе так, как просит их душа. Это жест доброты к ним. Вся шива – о тех, кто остается.
Анджело потянулся и взял Еву за руку, пытаясь хоть такой мелочью облегчить ее ношу. Некоторое время они сидели на своих странных маленьких табуретках, глядя на колеблющееся пламя свечи и цепко переплетя пальцы.
– Я соблюдала шиву после твоего рукоположения, – неожиданно сказала Ева. – Я не понимала, что делаю. Но ровно неделю не выходила из дома. Просто не могла. Завесила зеркало в комнате, чтобы мне не пришлось на себя смотреть. И все семь дней спала на полу. Ты оставил меня, и я скорбела.
Ева невесело засмеялась и высвободила руку. Анджело не нашелся с ответом, но это внезапное признание каким-то образом достигло своей цели, потому что его сердце в ту же минуту отяжелело от разделенной скорби.
Она была на его рукоположении. Они все пришли – Ева, Камилло, Феликс, Сантино и Фабия. Его семья. Анджело оставалось лишь догадываться о впечатлениях Евы в тот день. Что она подумала, увидев его распростертым ниц, со сложенными под головой руками и закрытыми глазами, пока над ним и сквозь него бесконечно прокатывалась священная литания?
Kyrie, eleison. Господи помилуй. Christe, eleison. Христе помилуй.
«Боже, сделай меня достойным. Сделай меня лучше. Помоги стать Твоим верным слугой. Помоги стать лучше, чем я есть» – так он беззвучно молился, и в самом деле желая только быть лучше, быть достойным.
В памяти встал мраморный Георгий резца Донателло, и Анджело почувствовал, как начинает щипать глаза.
«Помоги мне победить моих драконов, – шептал он. – Помоги одолеть змея. Не дай дрогнуть. Помоги. Помоги».
– Отче Небесный, Боже, помилуй нас. Сыне, Искупитель мира, Боже, помилуй нас. Дух Святой, Боже, помилуй нас, – нараспев повторяли голоса вокруг.
Руки Анджело были миропомазаны и перевязаны – знак, что отныне все благословленное им будет благословлено Господом. Епископ возложил ладони ему на голову и спросил, клянется ли Анджело в смирении. Он ответил «да». «Да» смирению. Тогда епископ спросил, готов ли он посвятить свою жизнь Богу и отринуть земные блага. Он ответил «да». «Да» нищете. И наконец – «да» обету безбрачия. «Да» – готовности отвергнуть наслаждения плоти ради радостей Царства Небесного. Только ему Анджело обещал свою жизнь, сердце и верность.
И все же он не мог перестать думать. Думать, что чувствует сейчас Ева, глядя на него. Испытывает ли то же волнение, которое посещало его всякий раз, когда священник выносил чашу для причастия и голоса взмывали к куполу благоговейным хоралом. Анджело не мог перестать размышлять, замечает ли она эту красоту, понимает ли ее тоже. Ему отчаянно хотелось, чтобы поняла. И отчаянно хотелось, чтобы это стало ему безразлично.
Внезапно Ева подалась к нему, и Анджело на секунду решил, будто она снова собирается взять его за руку. Но вместо этого Ева ухватила ниточку, вылезшую из рукава его сутаны, оторвала ее и принялась разглаживать в пальцах.
Когда на следующее утро Анджело уехал в Рим, нить из его сутаны была обернута вокруг клочка ткани, оставшегося от рубашки Феликса, и приколота к ее блузе.
В августе, через два месяца после смерти Феликса, Камилло взял Еву на пляж; «однодневный вояж», так он окрестил их поездку. Теперь им было позволено только это. Однодневные вояжи. Они не могли ни остановиться на курорте, ни снять домик, а потому сели на поезд до Виареджо, прошли десять минут от станции, скинули обувь и погрузили ноги в песок, притворяясь, будто они в отпуске – отпуске, в котором так нуждались.
Из-под закатанных брюк Камилло торчали костлявые лодыжки. Он снял шляпу, и теперь ветер ерошил его полуседые волосы, а солнце отражалось от очков, рассыпая блики. Ева спустила с плеча корзину для пикников и убрала босоножки внутрь, чтобы не нести их в руках. Пляж был переполнен – настоящий лес зонтов и хохочущей детворы, – и она невольно пожалела о безлюдных пляжах Мареммы, где часами могла идти вдоль кромки прибоя и так и не встретить ни одной живой души.
В конце концов они отыскали местечко, где присесть, и разложили на покрывале обед, разглядывая все и ничего и наслаждаясь хотя бы краткой переменой декораций. Снова налетел ветер, обдав их песком и солеными брызгами, и обед начал ощутимо хрустеть на зубах.
– Забавно, правда? – неразборчиво пробормотал Камилло, глядя себе под ноги.
– Что забавно, пап?
– У меня песок в бутерброде. И такой же песок между пальцами. – И Камилло потряс сперва левой, а затем правой ногой, словно демонстрируя, что да, между пальцами у него действительно сплошной песок.
– Не очень-то забавно, – фыркнула Ева.
– Меня это раздражает. Всюду песок. В еде, в одежде, все натирает, колется и хрустит. Обедать на пляже – так себе удовольствие. Видишь? Что бы я ни делал, некоторых вещей просто не избежать.
В голосе Камилло звучала задумчивость, словно он размышлял над серьезной загадкой или головоломкой. Ева знала, что мысль отца порой ходит окольными тропами, поэтому промолчала, ожидая продолжения.
– Однако весь мой бизнес построен на песке. Песке, соде и извести. Без песка не было бы стекла. Мой отец назвал компанию «Острикой» – устрицей, – потому что устрица берет песчинку и превращает ее в нечто прекрасное. Как и мы. Мы берем песок и превращаем его в стекло.
– Я не знала! Подумать только, дедушка был настоящим романтиком.
– Мы хотим сделать земное прекрасным. Разве не так? – продолжал Камилло, и Ева вспомнила беседу, которая состоялась у них с Анджело на кладбище, когда она объясняла ему суть мицвы.
– Для тебя всё – мицва, – ответила она мягко, беря отца под руку. Глаза ее были обращены к горизонту, а мысли полны Анджело и устрицами. Как бы она ни сопротивлялась, все напоминало ей о нем.
– О, если бы. Я просто устрица, которая прячется в своей раковине и превращает песок в стекло. – В голосе Камилло звучали такая боль и безысходность, что все прочие мысли мигом вылетели у Евы из головы.