Из песка и пепла — страница 18 из 62

Анджело подумал, что бабушке с дедушкой не стоило бы так трепетно заботиться об особняке: это лишь делало из него более привлекательную мишень. Недвижимость в самом сердце города, на одной из главных улиц, отлично видная даже из-за высоких стен. Прекрасная. Ухоженная. Неотразимая. Совсем как Ева и та стена, которую она вокруг себя возвела. Но стен было недостаточно. Настало время прятаться по-настоящему. Анджело предстояло уговорить Еву уехать с ним в Рим, а может, и Сантино с Фабией. Им будет лучше за пределами города, вдали от собственности, которая лишь привлекала к семье ненужное внимание.

Камилло пропал почти три года назад. Три года – и ни единой весточки. Все, что им удалось разузнать, – Освенцим. Само по себе слово звучало безобидно, будто название детской болезни. Однако стоило шепнуть его среди людей более опытных, как в трех слогах проступал и лязг свинца, и перезвон похоронных колоколов. Конечно, это были только слухи, но слухов этих оказывалось достаточно, чтобы евреи снимались с насиженных мест и бежали в поисках нового укрытия только с тем, что было на них надето. Другие, напротив, старались еще глубже забуриться в свои дома, надеясь, что эта болезнь каким-то чудом их минует, не заметит, обойдет стороной. Чума и правда однажды пощадила Флоренцию. Но гораздо чаще она заходила прямо в ворота.

Самые благоразумные прятались. Камилло прятаться не стал. Он до последнего верил, что итальянское гражданство его защитит, но даже с итальянским гражданством его арестовали и отправили в Освенцим. Больше им ничего не было известно.

Анджело постучал молотком по красной лакированной двери. Пока он ждал ответа, его глаза на секунду метнулись вправо – туда, где обычно висела мезуза[1]. Анджело помнил день, когда Камилло ее снял. Шел 1938 год, и плечи его были широко расправлены, хотя по лицу струились слезы. Едва расовые законы вступили в силу, Камилло переписал дом на Сантино и Фабию. Когда же Анджело спросил, почему он плачет, тот ответил, что ему стыдно.

– Я снял ее из страха. Более достойный человек сражался бы за свою веру. Но я не такой человек. К стыду своему, я не такой.

Дверь медленно открылась, и Фабия выглянула на послеполуденное солнце, щурясь от его лучей и прикрывая глаза ладонью.

– Анджело! – ахнула она. Упавшая было ладонь снова взлетела к ее щеке, а затем так же стремительно – к его. Чтобы обхватить лицо внука, Фабии пришлось вытянуть обе руки. То ли она так уменьшилась с их последней встречи, то ли он так вытянулся.

– Анджело, милый мой мальчик! Сантино, ты только посмотри, кто пришел! – Бабушка оглянулась на просторную переднюю, и глаза Анджело тоже поспешно окунулись в ее сумрачную прохладу. Однако его мысли занимал не отдых после долгой дороги и даже не встреча с дедушкой. Он думал о Еве.

– Вымахал-то как! – заворковала Фабия, и Анджело снова перевел взгляд на ее сморщенное лицо. – Настоящим красавцем стал. Mamma mia! Вылитый отец.

Последующие слова предсказуемо утонули в слезах. Фабия не могла говорить о своем «Анджелино», его отце, без рыданий. Они не видели его уже целую вечность и, как подозревал Анджело, не увидят больше никогда. В этой ситуации он гораздо больше переживал за бабушку с дедушкой, чем за себя.

Сантино прошаркал из глубины дома, восторженно хлопая в ладоши и повторяя имя Анджело. Его белоснежные волосы ничуть не изменились и все так же оттеняли густыми кудрями забронзовевшую на солнце кожу. Голубые глаза, чью точную копию Анджело каждый день наблюдал в зеркале, светились облегчением.

– Наконец-то приехал! Скажи, что погостишь хоть немного. Мы так соскучились!

Анджело расцеловал Сантино в обе щеки и наклонился, чтобы обнять. В отличие от глаз рост он унаследовал явно не от дедушки. А стоило ему выпрямиться и отступить на шаг, как глаза сами прикипели к тонкой фигурке, которая спускалась по монументальной мраморной лестнице.

На Еве было темно-синее платье, чей сапфировый оттенок делал бледную кожу кремовой, почти светящейся. После их последней встречи она похудела и укоротила волосы – теперь они вились гладкими кольцами только до плеч, как того требовала мода. Обычно Ева носила более длинные стрижки. А может, это возраст сделал ее осторожной и рассудительной, внимательной к чужим взглядам и мнениям. Анджело всей душой надеялся на последнее. Так для нее было безопаснее.

Спускаясь, Ева приветствовала его с непривычной сдержанностью, особенно заметной на фоне слез Фабии и хлопков Сантино. Он ответил так же спокойно, жалея в душе, что не может ни заключить ее в объятия, ни окончательно убедить себя, что она всегда была ему лишь сестрой и сестрой останется. Мимолетно поймав ее взгляд, Анджело поискал в нем прощение, но не нашел. Только осторожность. Она была так молода – всего двадцать три года, – но уже излучала то звенящее напряжение, которое Анджело множество раз видел в своих беженцах за минувшие годы. Эта вросшая в подкорку опаска заставляла Еву казаться старше своих лет.

И все же она оставалась самой красивой девушкой, которую он встречал.

Ева преодолела последнюю ступеньку и направилась к нему, вытянув обе руки. Анджело сжал одну из них двумя своими.

– Вот какие у нас теперь порядки? – спросила Ева мягко. – Так священники приветствуют Друзей?

Анджело гневно вспыхнул от ее насмешки и тут же проглотил наживку, притянув к себе для крепкого, хоть и краткого объятия.

Ева чуть заметно дернулась, словно не была готова к такой близости, и ее тихий изумленный выдох защекотал шею Анджело. Она все еще пахла жасмином, который Фабия выращивала в горшках под окнами, но теперь к этому аромату добавился какой-то еще, будто печаль, в которую Ева была облачена, имела собственный запах. За то время, что они не виделись, скорбь стала ее второй тенью. Однако Анджело трудно было ее за это осуждать: жизнь обрушивала на Еву один удар за другим, и она терпеливо сносила их все.

Слишком долго. Ему следовало вернуться гораздо раньше. Но он пытался жить дальше, пытался позволить жить дальше ей. Теперь же Анджело думал, сумели бы они начать с самого начала – найти общую почву, место, где мальчишка-католик и еврейская девочка снова смогли бы стать семьей и настоящими друзьями? Прошли те времена, когда она покорно следовала за ним куда угодно. Сейчас Анджело сомневался, что Ева последует за ним хотя бы через улицу. И все же он собирался употребить все свое красноречие, чтобы ее убедить.

Ужин был скудным – война другого не предполагала, – но Ева достала из отцовских запасов бутылку австрийского вина, и постепенно за столом зазвучали смех и воспоминания, пускай и несколько натужные. Ева тоже участвовала в беседе, хотя ее короткие улыбки заметно запаздывали, отягощенные все тем же напряжением. Строго говоря, она мало присутствовала в настоящем моменте. Искры в блестящих глазах выглядели скорее нервными, чем озорными, а изгиб шеи обзавелся новым тревожным наклоном, как будто Ева все время прислушивалась, не подходит ли к дому беда. Она всегда была подвижной и грациозной, точно музыка, которую она годами извлекала из скрипки, проникла под самую ее кожу. Но теперь эта гибкость сменилась настороженной скупостью движений, словно Ева была готова в любую секунду вскочить и убежать. Наблюдение за ней наполняло Анджело бессильной яростью, а та взвинчивала его нервы.

Постепенно разговор сместился с прошлого на будущее. Фабия была убеждена, что старые расовые законы, подписанные Муссолини в угоду Гитлеру, теперь будут отменены, раз во главе правительства встал другой человек, а Италия больше не является союзником Германии.

– Боюсь, некоторое время будет становиться только хуже, – ответил Анджело тихо.

– Хуже?! – вскричала Фабия, и Анджело почти увидел, какие мысли промелькнули у нее в голове: бедствия, выпавшие на долю Евы, очереди за продовольствием, тысячи молодых итальянцев, убитых на русском фронте и в Северной Африке, – всё ради победы и идеологии, которую большая часть страны даже не разделяла.

– Ева, тебе будет лучше поехать со мной в Рим. – Анджело обернулся к ней, не обращая внимания на изумленные лица бабушки и дедушки. – На самом деле я ради этого и пришел.

– В Риме не безопаснее, чем во Флоренции, – возразила она немедленно.

– Он ближе к югу, ближе к союзникам. И в Риме тебя никто не знает. У тебя ведь есть фальшивые документы?

Ева не ответила – только молча уставилась на Анджело, вероятно раздумывая, сколько ему известно и откуда.

– Во Флоренции от них никакого толку, – продолжил Анджело, будто она ответила ему решительным кивком. – Здесь тебя знает слишком много людей. Слишком многие знают, что ты еврейка. Фальшивые документы принесут тебе только неприятности, как случилось с Камилло. Его разоблачили при использовании поддельного паспорта. Если у нацистов возникнут подозрения, тебя будут пытать до тех пор, пока ты не признаешься, от кого его получила. Пока не сдашь Альдо Финци, Джино Сотело и дедушку с бабушкой.

Три пары глаз дружно расширились. Ножки Евиного стула заскрежетали по паркету.

– Откуда ты знаешь про Альдо Финци и синьора Сотело?!

– Я знаю про них все. Они помогают нам годами. И я знаю все про то, чем ты занимаешься.

– Нам? – колко переспросила Ева.

– Церкви. – Анджело не хотел называть конкретных людей, отчасти потому, что сам знал очень немногих, отчасти из соображений безопасности. Конечно, приписывать такую честь – или вину – всей церкви было неверно. Он встречал множество пасторов и прихожан, которые пошли бы на сотрудничество, только если бы им выкрутили руки и пригрозили потерей души. Однако было множество и тех, кто помогал искренне – открывал свои двери, погреба и сердца одному беглецу за другим. Некоторых евреев укрывали женские монастыри, куда ни разу за все века их существования не ступала нога мужчины. Еврейских детей прятали в католических школах, их матери надевали католические подрясники, а отцы на время становились монахами и зубрили католические молитвы, чтобы выжить. И при этом никто не пытался обратить их в христианство.