Но потом они арестовали Анджело и начали его пытать. И страх вернулся. Если подумать, он обладает странной природой: зарождается где-то на груди, а потом просачивается сквозь кожу, ткани, мышцы и кости, пока не превращается в черную дыру размером с душу – Дыру, поглощающую любую радость, удовольствие и красоту. Но не надежду. Каким-то образом надежда единственная остается неподвластна страху, и именно она заставляет человека совершать следующий вдох, следующий шаг, следующий крохотный акт неповиновения, пускай он и заключается всего лишь в том, чтобы продолжать жить.
Когда Еве сказали, что Анджело мертв, она потеряла и надежду.
– Помоги мне, святой Георгий, – взмолился Анджело статуе над церковным фонтаном.
Вряд ли она изображала именно святого Георгия, но сейчас это было неважно. Возможно, это был святой Иуда, покровитель отчаявшихся людей и безвыходных ситуаций. В таком случае у Анджело было к нему задание.
– Помоги мне встретить то, что грядет, – попросил он непослушными губами. – Помоги добраться до Рима и найти Еву. Позаботься о ней, пока меня нет рядом.
Затем Анджело напился омерзительной воды из фонтана и как мог привел себя в порядок, стараясь не думать о крови и запахе смерти, которые до сих пор покрывали его кожу. После чего развернулся и снова поковылял к Риму. Ему нужно было добраться до Святой Цецилии до рассвета. Нужно было отыскать Еву.
Несколько часов спустя он сделал последние шаги и мешком свалился возле монастырских ворот. Над головой тут же начали звонить колокола, но их Анджело уже не слышал.
Ева до сих пор была в сером платье, которое надела на работу в среду, узком черном поясе и черных туфлях на низком каблуке. Модная неряха. Волосы сбились в колтуны. Она не расчесывала их… сколько? В среду ее арестовали. В пятницу разлучили с Анджело, в субботу утром посадили в поезд. Сейчас все еще была суббота, и она сидела в зловонной темноте вагона, стиснутая со всех сторон чужими телами. Они дарили ей тепло, но одновременно вызывали желание вскарабкаться к маленькому окошку вверху стены, чтобы хоть мельком увидеть небо и глотнуть воздуха, не побывавшего сто раз в легких других людей. В этом вагоне были только женщины и дети. Всех мужчин-евреев вывезли из тюрем, чтобы добрать нужное число пленников для репрессалии. Как Анджело.
Четыре дня. Именно столько прошло с тех пор, как она в последний раз расчесывала волосы. Или чистила зубы. Или смотрелась в зеркало. У Евы было странное чувство, что если она увидит себя, то не узнает собственного лица. Всего семь дней назад она лежала в объятиях Анджело, счастливая, как никогда в жизни. А теперь скорбела по своей былой жизни в поезде, везшем ее на смерть.
Она постаралась занять место у стены. Угол они отвели под уборную, и, хотя сперва никому не хотелось ей пользоваться, в конце концов это пришлось сделать всем. Ева думала, что никогда не сможет простить немцам унижение старух, которые неловко приседали в этом углу, пытаясь сохранить остатки достоинства и одновременно не наступить в чужие отходы, пока по щекам у них катились слезы ужаса. Одно дело убить кого-то. Совсем другое – унизить его и расчеловечить, лишить гордости, словно еще одной части тела. Первое делает человека убийцей. Второе – чудовищем. Ева была уверена, что многие женщины в поезде предпочли бы быструю и чистую смерть, но не медленную потерю своей человечности.
Дорога заняла много часов. Один раз поезд остановился, и они услышали лай собак, выкрики на немецком и голоса людей, которых заталкивали в соседние вагоны. Двери так и не открыли, но Еве показалось, что они во Флоренции. Это место пахло Флоренцией, пахло домом – и она прижала пальцы к глазам, пытаясь не разрыдаться и не начать звать бабушку с дедушкой, словно ребенок. Впрочем, сейчас она все равно не смогла бы закричать: в горло будто насыпали песка.
Стоял конец марта, так что узники хотя бы не дрожали от холода. Могло быть гораздо хуже. Правда, сложно убеждать себя, насколько кошмарней могла бы быть ситуация, когда ты и без того на окраине ада. Голодные дети страдали больше всех. Или нет? Когда дети страдают, те, кто их любит, но не может облегчить их агонию, мучаются вдвойне.
Когда поезд наконец тронулся, пленники едва не заплакали, настолько велико было их облегчение от смены одной пытки на другую. Ева села, подтянув колени к груди, чтобы не занимать слишком много места, и прислонилась затылком к стене вагона. Она на удивление крепко спала в первую ночь после задержания, уже ожидая поезда, который должен был увезти ее от прежней жизни. От борьбы. От всего, что стало вдруг представляться немыслимо трудным. Теперь Ева провалилась в сон столь же глубоко и быстро – способность, которой она обладала с детства, – надеясь хоть так ненадолго ускользнуть от реальности.
Увы, она сразу же его узнала. Это был сон, который она видела сотни раз. Однако теперь в ее груди зародилось смятение. Точно ли она спала? Вес тел, сдавливающих ее со всех сторон, ощущался поразительно реальным. Ева припомнила, как ее заталкивали в машину, как немец на улице приставил пистолет ей к голове. Это был не сон. Хотя она точно уже видела это место.
Они не свернули на северо-восток к перевалу Бреннера, по другую сторону которого лежала Австрия, а направились вдоль западного побережья Италии к Франции. В Пьемонте, не доезжая двадцати километров до французской границы, пленники неделю провели в транзитном лагере Борго-Сан-Дальмаццо, где их наконец накормили жидким супом и черным хлебом и дали достаточно воды, чтобы вымыться и утолить жажду. Осознание, что их везут на запад вместо востока, снова было встречено слезами облегчения, хотя с этого момента им предстояло двигаться на север.
– Берген-Бельзен. Нас везут в Берген-Бельзен! – закричала одна женщина с дрожащей на губах улыбкой, после чего закрыла глаза и подняла голову к небесам, чтобы вознести хвалу Господу. Они направлялись не в Освенцим, и многие уже считали это поводом для праздника.
Удивительно, как распространяются слухи: передаются из уст в уста и преодолевают огромные расстояния, чтобы поддержать или утешить, огорчить или ужаснуть. Берген-Бельзен был далеко не так плох, как Освенцим. Там можно было выжить. Семьям даже разрешали остаться вместе. Иногда узникам давали немного молока или сыра. По крайней мере, так утверждали слухи, истории, слышанные некоторыми из женщин. Но Берген-Бельзен находился в Германии. В северной Германии, уточнил кто-то в испуге. В этом смысле Польша была предпочтительней. Германия означала Гитлера.
– Ливийских евреев, которые укрывались в Италии, выслали прошлой осенью в Берген-Бельзен, – добавил кто-то. – Остальных потом отправляли в Освенцим. Так что нам повезло.
Повезло. Они умрут медленней, будут страдать дольше. Ева хотела только, чтобы все закончилось.
Берген-Бельзен означал смерть по капле, в то время как Освенцим походил на смертельную инъекцию. Скоростной поезд на тот свет. Будь воля Евы, она выбрала бы его.
Пожалуй, ее начинала слегка тревожить собственная готовность расстаться с жизнью. Но только слегка.
Когда Анджело пришел в себя, Марио Соннино сидел с книгой у его кровати. Настольная лампа населяла комнату причудливыми тенями. Должно быть, он что-то дал Анджело. Морфий? Он то приходил в сознание, то снова его терял, каждый раз спрашивая, нет ли новостей о Еве, и уплывая в беспамятство прежде, чем успевал получить ответ. Но Анджело понимал, что ее нет в Риме. Марио сказал, что никто не знает наверняка, но монсеньор О’Флаэрти слышал про поезд с еврейскими женщинами и детьми, который отправился со станции Тибуртина в субботу.
Анджело хотел бы забыться опять, но чувствовал, что эти благословенные часы для него миновали. Марио помог ему свесить ноги с кровати – протез сняли – и воспользоваться ночным горшком. О том, чтобы прыгать по коридору до уборной, не могло быть и речи, а для костылей у него слишком саднило все тело.
Справив нужду, Анджело съел немного холодной поленты и черного хлеба, выпил стакан воды и снова откинулся на подушку. Марио не спешил уходить, явно желая услужить ему чем-нибудь еще.
– Я вправил тебе палец и перевязал ребра. В некоторых трещины, но переломов нет. Ты пока весь черно-синий, но отек спадет. Нос я тебе тоже поставил на место. Как твои глаза? Я немного волновался за правый.
– Видит, – ответил Анджело. – Все будет нормально.
– Да. Конечно. Ребра будут заживать дольше всего, но в целом обошлось без непоправимого ущерба. Хотя ногти обратно могут не отрасти.
– Ногти меня не волнуют, – тихо сказал Анджело.
– Нет, – пробормотал Марио. – Не волнуют. – И он снова тяжело опустился в кресло.
– Я должен ее найти, Марио.
Тот с усилием сглотнул, словно сгустившееся в комнате напряжение костью застревало у него в горле.
– Как?..
– Не знаю. – Голос Анджело дрогнул, и он спрятал лицо в ладонях, как делал всегда при молитве. Но теперь этот жест не нес утешения. – Американцы на подходе. Нам просто нужно было продержаться еще чуть-чуть. Мне нужно было сберечь ее еще немного. Я был таким идиотом, Марио. Надо было жениться на ней в тридцать девятом. Я мог бы увезти ее в Америку, как и говорил Камилло.
– У нас всех была возможность бежать. Мы все слышали этот внутренний голос: «Спасайся, пока не поздно». Меня мучают те же мысли, Анджело. – И Марио потер шею, вновь борясь со старыми сожалениями и чувством вины, которое преследовало его столько ночей подряд.
– Ева однажды сказала мне, что еврейский народ пускает корни в своих традициях, детях, семьях. Она не понимала, почему католическая церковь просит человека отказаться от потомства. Жалела, что я стану последним из Бьянко. Мой род прервется на мне. – Анджело с трудом мог говорить, но ему нужно было выпустить все это наружу. – А я был так захвачен идеей бессмертия, так хотел стать мучеником или святым, что упустил из виду одну простую правду. Став священником, я сам