[110]высокими сосновыми стволами. Несколько секунд мы скакали прямо, потом жеребцы круто повернули направо к конюшне. В это мгновение я вдруг почувствовал какой-то тупой удар по лбу, словно прокатившийся по всему телу, увидел над собою веселое, смеющееся лицо Г-го, почувствовал, как словно пьяные сначала ринулись куда-то от меня, а потом обратно на меня красные, сосновые стволы, вскочил, вскрикнул от боли в ноге и понял, что она сломана. Тут же сверкнула счастливая мысль: значит, домой, с этой мыслью меня опрокинуло в какой-то туман. Издали, как сквозь сон слышались какие-то голоса. (Мне потом сказали, что это были голоса несших меня в окоп солдат). Потом все окончательно пропало...
Очень устал, да и нога снова заныла. Пока до свидания. Завтра постараюсь написать тебе снова. Когда окончательно выяснится, как и куда меня будут эвакуировать, дам тебе телеграмму о выезде мне навстречу...
Сломана ли моя нога или только порваны связки, пока неизвестно. Завтра меня повезут в рентгеновский кабинет, и тогда этот вопрос выяснится. Боли временами крепнут, но все же остаются в пределах терпимого. Доктор предлагал на ночь понтапон, но я пока что решил воздержаться. Кроме ноги меня волнует то, что мне на три части разорвало ноздрю. Если висящие ныне вместо ноздри три тряпки не срастутся или срастутся кое-как, мой лик будет очень опозорен, а я сам глубоко огорчен.
Сегодня ночью не спал и думал, как скверно должны себя чувствовать тяжело, т.е. смертельно раненные. За эти несколько дней я «наблюл», как говорят артиллеристы, целый ряд мелочей, которые, будь я в мыслях о своей смерти, причинили бы мне вероятно большую душевную боль.
Было очень забавно видеть, как вызванный ко мне полковой врач, приехав к нам в окоп, под предлогом, что он с холода, а потому боится меня простудить, не посмотрев моей ноги, принялся за только что присланные нам из Москвы коньяк и закуску.[111]
Было еще забавнее видеть, как под столь же прозрачным предлогом, что меня надо бережно доставить в Ригу, к моему автомобилю примазались наш бригадный врач и казначей, лишив меня возможности свободно вытянуть изувеченную ногу. Менее забавна и гораздо более неприятна была та привычная грубость, с которой наши лазаретные санитары потащили меня вверх по лестнице вниз головой и, обронив, вторично ушибли раненую ногу. Очень странным показалось то, что знакомый врач, видевший, как меня привезли, но уже окончивший в этот день свой обход больных, пришел ко мне в палату лишь к вечеру следующего дня, и пришел с сестрой, которая ему очевидно серьезно и по-хорошему нравилась. Когда они вдвоем, склонившись, стояли над тем красно-лиловым бесформенным бревном, что было моею ногой, то я ясно чувствовал, как они оба бессознательно радовались необходимым касаниям их плеч и рук. Удивительно, каким образом такая красота, как восходящая над душами людей любовь, может организоваться при помощи изуродованной и гноящейся ноги.
Со мною вместе один сифилитик и одно острое воспаление легких. Днем в соседней офицерской палате почти неустанно заливается граммофон, а по ночам плевритик совсем без всякой фантастики, очень связно бредит своим родимым, тихим городом и своею матерью, которая все сидит у окна, ждет его и смотрит на падающий снег. С 10-12 в перевязочной стонут, а иногда и страшно кричат раненые. Ранним же утром, в час, когда, по словам доктора, даже и тяжелые обыкновенно засыпают, батюшка в передней деликатно, вполголоса, отпевает покойников.
Решено, что меня эвакуируют, вероятно, в Псков. Когда будет санитарный поезд, еще неизвестно.
Моя телеграмма и два маленьких письма, отосланных Наташе, известили тебя о моем ранении. Дополнительно могу сообщить, что кости, как выяснил снимок, целы. Я отделался лишь очень сильным ушибом, который,[112]нарушив кровообращение в ноге, послужил причиною образования трех ран-язв, и разрывом связок. Температура не очень высокая, боли терпимы. Если ко всему этому прибавить возможность со временем попасть в Москву и невозможность очень скоро вернуться на фронт, то должно признаться, что я выиграл двести тысяч.
Где-то, конечно, как будто обидно после годового пребывания в боях, после галицийского отступления и остервенелых дней на Сане под Ярославом, быть раненным на позиции не неприятельским снарядом, а собственными санями. Есть, говоря с веселостью и все же патетически, в таком жребии какое-то неудостоение нарядной участи героя и страдальца.
Думаю, однако, что судьба была вполне справедлива. Все мое отношение к войне было столь отрицательно и прозаично, что лучшим даром судьбы только и могло быть временное избавление меня от войны, но никак не увенчание меня, как доблестного воина, поэзией страданья и ранения...
Дня через два, три обещают вывезти меня в Псков. Должен сказать, что я несколько побаиваюсь этого путешествия. Совсем еще неизвестно, к каким попадешь врачам, в какой лазарет. А врачи и лазареты, говорят, на Руси разные есть.
Ну, пока до свиданья...
Воскресенье. За окном настоящая русская метелица. На окнах канареечно-желтые занавески: это, чтобы у больных было солнечно на душе. На стене карта с обозначением наших неудач: это, чтобы питать энергию и мстительность раненого русского офицерства. В дальнем углу образ с лампадой; я его вблизи еще не видал, и мне приятно знать, что в этой комнате есть еще нечто, просмотренное мною не до дыры. За стеной стройно поет хор молодых епархиалок (идет обедня), и все не носилочные офицеры, носилочный только я один, сидят там и смотрят на их косы и спины. Этих созерцателей, т.е. находящихся в госпитале офицеров, четверо.[113]
Сорта все они самого захолустного, и мне с ними после нашей компании бесконечно скучно.
1) Пехотный прапорщик из замухрыжных чалдонов, которого я сильно подозреваю в том, что он баба н служил до войны у иркутских мещан прислугою «за одну». Он целый день раскладывает пасьянс.
2) Герой «Берземюнде», помешан на произведенной им атаке, только о ней и говорит. Роста совсем маленького. Голова — арбуз. Лицо как у галчонка. Позвоночник длинный, как у рыбы. Ноги тонкие и кривые. До войны — сельский учитель под Самарой, жалованья 22 р. 50 к. Харчевался бесплатно у какой-то старухи.
3) «Полуторагодовалый» артиллерийский подпоручик N-ой Сиб. бригады. Красивый 18-летний упитанный молочный теленок-барчук.
4) Длинный, худосочный телеграфист-чиновник из Либавы. На лице уныние и робость эротического солипсиста.
Вот и все.
Сестра моя, не военного, а мирного времени, очень милая, простая, дельная, ровная, душевная, с красными от сулемы руками. С 15-ти лет она среди постелей и халатов, и в этом ее настоящий жизненный смысл. Говорить с ней можно только о ее тяжелых.
Жесты рук у нее красивые, круглые, русско-плясовые, а глаза и фамилия итальянские. Во всем облике есть, пожалуй, нечто мадонническое.
Везли меня сюда ужасно, в «приспособленном для перевозки тяжело раненных» вагоне 4-го класса. Вся приспособленность заключалась в том, что вагон выкрасили в белый цвет и повесили в углу икону. Рессоры, отопление железной печкой и удобства были оставлены в полной скотовагонности. Хороши были также и сестры.
1) Одесситка на шесть пудов с еврейски-негритянским лицом, представлявшая собой менее сестру, чем чистую грядковую культуру лука, чеснока и других специй.
2) Баронессообразная балтийка Клара с бледным лицом, поджатыми губками и печальными глазами старого сеттера; деятельности она никакой не проявляла, ибо была решительно от подбородка и до колен забронирована в какой-то корсет-панцирь.
3) Длинная и желтая, как спелый колос в урожайный год невеста «героя». Жеманная, привередливая, кокетливая, влюбляющаяся и боящаяся, что в нее все влюбятся.[114]
4) «Вся — энергия», но вся энергия только в быстрой походке, больше ни в чем. Ее подлинное назначение — изображать ветер за кулисами провинциального театра. Но с изобретением театральных машин она почувствовала себя лишней на земле и. как все лишнее, пошла в сестры.
Фельдшера — франты и мясники; тяжелобольных называют «безвредными». Безвредность понимается двояко: 1) тяжелые безвредны потому, что никакой уход не может им повредить, а 2) они безвредны потому, что не смогут ни на что пожаловаться и жалобой повредить персоналу.
Но довольно повествовательной формы. Давно пора кончать письмо. Всех крепко целую. Привет от Натальи Николаевны, которая 8-го приехала сюда.
P.S. Нога ухудшается. Мои четыре раны увеличились и углубились. Каждый день горячие компрессы выгоняют бездну гноя и сукровицы. Эвакуационная комиссия постановила мою эвакуацию в Петербург, так как в 6 недель я невосстановим. Но все нет санитарного поезда, одиночным же порядком носилочных не отправляют. Я же на костыли встану не раньше, чем через месяц.
1916 год
Уже больше месяца, как я в Москве. Лежу в одной из лучших лечебниц. Раза два в неделю выезжаю на костылях домой или в театр. От 2 — 8 ежедневно меня навещают свои и знакомые. По утрам я регулярно читаю, по вечерам играю в шахматы. Дни — один за другим, один как другой — быстро скатываются куда-то под гору.
Иной раз вечером в большую палату прыжками, словно воронье, собираются все костыльные и однорукие обитатели нашего лазарета поиграть на балалайках, попеть и посмешить друг друга совсем несмешными анекдотами. Особенно хорошо два одноруких играют на одной гармонике. Истинно русские протезы!
По окончании литературно-музыкальной части начинаются обыкновенно нескончаемые позиционные рассказы. Тут все наперебой берут немецкие окопы, режут