Возвращаясь с концертов, они старались не торопиться, отставали, слонялись по улицам, глазели на витрины, восклицали с завистью:
— Вот это жизнь, мужики!
— Да уж житуха что надо...
— Ты бы хотел так жить?
— А кто бы не хотел?
— Да, жили бы мы здесь — ходили бы ручки в брючки, как заправские мистеры, и делали свой бизнес...
Однажды бежавший мимо торопливый репортер нью-йоркской «Трибюн» остановился, прислушался и, вытащив одной рукой записную книжку, другой ухватил Ростика.
— А как же сейчас, на концерте, вы просились домой? — спросил он, явно заинтересованный.
— Кто просился? Я? Мы? — зашумели Ростик и его гоп-компания, с горем пополам переходя на английский. — Ни боже мой! Что мы, дурные?..
— Мистер редактор, — сказал Ростик, приосанившись, — моя фамилия Гмыря, мои родители — коммерсанты... — Тут Ростик не очень и соврал — его отец и мать держали мясной ларек на одном из питерских рынков. — Мы все из приличных семейств, не какие-нибудь... Если хотите иметь самую жуткую правду о кровавых злодействах большевиков, мы вам все скажем. То, что мы видели и знаем, никто не знает. Только торопитесь, мистер... Это строго между нами. — Ростик задышал в волосатое ухо репортера. — Сюда, в Америку, уже засланы кровавые разведчики, самая страшная сила большевиков. Они нас всех поработили...
Репортер потребовал подробностей. Ростик готов был выдать любые подробности, но не даром же.
— За доллары, — с жадностью зашелестела гопкомпания.
— Заткнитесь, — потребовал Ростик, — какие доллары? Мистер редактор может подумать, что вы и правда такие жадные... Вы что, забыли, что мы идейные борцы? Нам бы только отстоять идею. Не подпускайте только к нам кровавых разведчиков, и пусть нас навсегда оставят в Америке. Мы тоже хотим жить как люди...
Они скрыли от всех свою беседу с репортером. Но многие заметили, как Ростик и его друзья торжествующе переглядываются, пересмеиваются и посматривают на всех сверху вниз. Миша Дудин давно забыл, что когда-то получал от Ростика подзатыльники, но тут снова отведал это угощение.
— Ламца-дрица! — веселился Ростик. — Четыре сбоку, ваших нет! Жизнь идет?
— Ты чего?
— Интересуюсь жизнью! Скажи мне по секрету, как друг, — он неожиданно обнял Мишу за плечи, — а Ларька или там Аркашка, как они, понимают жизнь?
— Тебе-то что?
— Ничего они не понимают! Им хана! Можешь так и передать...
И, еще раз щелкнув по круглой Мишиной голове, Ростик и его дружки победоносно прошествовали дальше.
Никто не понимал, что с ними такое делается. Да и мало кто интересовался. Ларька спросил:
— Чего сперли?
Но был облит презрением...
Вскоре в газетах появились заметки о том, что русским детям Соединенные Штаты нравятся куда больше их разоренной родины, что они мечтают здесь остаться и торопиться с отсылкой детей к большевикам было бы преступлением... Упоминалось и о таинственных кровавых разведчиках...
Полностью были названы в газетах фамилии Ростика и его дружков — всего одиннадцать человек. Никто им не позавидовал.
С первыми газетами примчалась в лагерь миссис Крук. Ларька встретил ее и просил с Ростиком в объяснения не вступать. С ним и его компанией не разговаривал никто. Проходили мимо, будто их вовсе не было.
— Нам чихать, — хихикал Ростик.
Миссис Крук увезла письмо, на котором стояли подписи не одиннадцати, а сотен человек. Письмо требовало: даешь домой!
Его не напечатала ни одна газета.
Ларька велел:
— Ростика чтобы никто пальцем не тронул!
Гусинский строго добавил:
— Могут быть провокации.
Хотя на концертах их приветствовали овациями и возмущались, почему русских детей не пускают домой, хотя коммунисты во всем мире требовали: «Руки прочь от детей революции!» — казалось, Питер опять отодвинулся. И ближе стал Бордо...
Ночью Ростика и его приятелей кто-то все-таки оглупил. Глухой голос мрачно произнес над ними:
— Предателям — смерть.
Ростик пожаловаться не решился. Ему досталось больше других. На следующий день солдат-инструктор кое-что узнал о происшествии, и тот самый репортер, который первым написал о Ростике, жертве революции, торопливо строчил, предвкушая повышенный гонорар, о том, что полиция спит, а большевики проникли уже на порог Нью-Йорка, на остров в Гудзоновом заливе, где безнаказанно и безжалостно расправляются с детьми, полюбившими Америку...
— Неужели кто-нибудь верит такой белиберде? — поражались ребята.
И на каждом шагу убеждались, что многие американцы верят.
Солдат-негр, с которым подружился Аркашка, обычно делился новостями, но сейчас солдату самому не терпелось узнать, как большевики сумели проникнуть на их островок... Он только что сменился с караула и опасался, не в его ли дежурство это случилось. Аркашка поглядел на солдата и покачал добродушно головой. Его забавляла наивность этого взрослого парня в форме и с винтовкой.
— А какие они, большевики? — спросил Аркашка.
— Откуда я знаю? Я их не видел!
— Не знаешь, а говоришь, — влез Миша Дудин.
Аркашка усмехнулся:
— Что ж бы ты сделал, если б увидел настоящего большевика?
Солдат подхватил винтовку и прицелился, жмурясь:
— Бах! Убил бы!
— Ну да! — отмахнулся Миша. — Убил один такой.
— За что? — спросил Аркашка.
— Как — за что? За то, что большевик!
— Ты же их не видел.
— Не видел.
— Так как бы узнал?
Солдат, у которого винтовка стояла теперь на боевом взводе, растерянно опустил ее к ноге. Впрочем, он помнил, что винтовка не заряжена, хотя его совсем сбили с толку эти мальчишки.
— Ага! — зашумел Миша. — Они невидимки! Нипочем не узнать! Где тебе!
— Ладно, я помогу, — сказал Аркашка.
— Вот хорошо! Помоги мне!
— Сейчас я тебе покажу настоящего большевика.
Солдат задергал головой, испуганно оглядываясь по сторонам:
— Может, не надо? Почему — мне? Я что, тебя просил?
— Гляди! — потребовал Аркашка, выпрямляясь. — Вот я, большевик! Ну, что же ты! Стреляй!
Лицо у солдата посерело от страха, но теперь он нерешительно пробовал улыбнуться:
— Какой ты большевик! Ты — Аркашка!
Аркашку обидело это недоверие, и он слегка нахмурился.
— Нет, я большевик, — сказал он.
— Он большевик, точно! — подхватил Миша. — И я тоже! Мы тут все большевики! Большевики, даешь сюда!..
Солдат вскинул винтовку и нажал гашетку... Потом, уже в военном суде, придя в себя, насколько это было возможно, он говорил, что винтовка была не заряжена. Еще настойчивее и чаще он твердил, что испугался. Его напугали разговоры о большевиках, будто бы оказавшихся на острове, и когда он услышал, как Аркашка и Миша повторяют — «большевик», то сейчас же выстрелил, но думал, что винтовка не заряжена... Он выстрелил в большевика! Он не думал, что попадет в Аркашку...
Выстрел грянул в упор, и Аркашка замертво свалился на жесткую, колючую землю...
— Ты что! — не понял Миша Дудин.
Со всех сторон бежали ребята. Но затихали, останавливаясь около неподвижного Аркашки и Миши, который бросился было поднимать Аркашку, а теперь смотрел на солдата... Ларька врезался в молчаливую толпу — и вовремя. Солдат, растолкав всех, отшвырнул Мишу, упал на колени рядом с Аркашкой, приложил ухо к его груди, затормошил, приподнял его за плечи, так, что голова Аркашки отвалилась назад, и завыл, запричитал, подхватывая голову Аркашки, словно испугался, что она покатится в сторону... Глаза у солдата стали вдвое больше, он страшно вскрикнул, вскочил, схватил винтовку и, положив на дуло круглый подбородок, сунул руку к гашетке. Винтовка еще раз выстрелила, но в воздух: Ларька успел по ней стукнуть. А солдат рухнул на землю рядом с Аркашкой, и бился об землю головой, и рыдал навзрыд...
Но никто не смотрел на него, солдата словно и не было.
Миша, стоя на коленях перед Аркашкой, ухватил его тяжелую неживую руку и что-то шептал, заглатывая слезы. По другую сторону Ларька, тоже на коленях, с напряженным и виноватым лицом, зачем-то подсунул руку под голову Аркашки, словно скитальцу морей так мягче и удобнее было лежать... Катя, разорвав окровавленную рубашку на мертвом, прильнула щекой к его груди, изо всех сил пытаясь расслышать Аркашкино сердце, и от ужаса, что ничего не слышит, не решалась приподнять голову...
Они решили, что сами похоронят Аркашку.
На траурном митинге гроб с его телом стоял на трибуне, весь в живых цветах. Ребята отодрали от гроба все бумажные розочки и парафиновые финтифлюшки и густо выкрасили его сочной красной краской. Казалось, гроб залит Аркашкиной кровью... Все время, пока шел митинг, у гроба стояли Энн и Джеральд Круки, Ларька и Катя.
В первый раз все увидели спасенное из океана знамя краскома. Его темно-красное полотнище, на котором все еще можно было разобрать надпись: «Мир — хижинам, война — дворцам!» — лежало у Аркашки на груди.
Красный гроб перенесли на лодку под косым парусом... Хозяин лодки, знакомый мистера Крука, отдал ее на весь этот день. На лодку поместились двадцать человек, которым митинг поручил проводить Аркадия Колчина в последний путь.
В его похоронах должен был также принять участие оркестр колонии. Сначала военные, охранявшие лагерь ребят, не хотели дать для этого свой катер. Но офицер, командир охраны на острове, сказал:
— Я не знаю, большевики они или нет, но это настоящие ребята... Пусть меня разжалуют, но катер они получат!
Дело в том, что ему стало известно: вся русская детская колония обратилась в военный суд с ходатайством помиловать солдата, который стрелял в Аркашку. Солдату грозил за это убийство электрический стул.
Теперь катер шел за лодкой с гробом, и оркестр ребят исполнял любимую песню Аркашки:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний парад наступает...
Косой парус и катер растаяли в жарком мареве, но все знали, что они скоро подойдут к «Асакадзе-мару»... Вся колония стояла на берегу, никто не двигался с места.