Из разговоров на Беломорстрое — страница 10 из 15

Но оставим и кантианство. Я готов пойти даже на феноменологию Гуссерля. Существует ли произведение технического искусства или нет, я не знаю. Преследует ли оно какие-нибудь реальные цели, я не знаю. Существую ли я сам, верящий и воспринимающий технические формы, я не знаю. Кроме того, что такое мировоззрение, что такое философия и даже что такое вообще теория я не знаю и знать не хочу. Но что такое данная техническая форма, если я ее сознаю, — вот вопрос, которые я уже не могу обойти молчанием. Я могу мыслить или не мыслить[3] вещи; и вещи могут существовать или не существовать. Но если я их мыслю, то — как я их мыслю, — вот это меня интересует. Вокруг меня плещется бесконечная и плохо различаемая жизненная тьма. Сам я тоже ни за что не отвечаю; и не знаю, что буду утверждать завтра, буду ли утверждать и будет ли самое «завтра». Но вот сейчас, в это мгновение времени перед моим сознанием вскинулась одна или несколько технических форм. И-я могу ответить на вопрос: что это такое? Я вижу сущность этих форм, которая если и не существует реально, то это меня совсем не касается. Гуссерлианство объединяет абсолютную анархическую текучесть бытия с точнейшим трансцендентальным и притом умственно-фигурным, насквозь наглядным и воззрительным его обоснованием. Я ни во что не верю и ничего не знаю, и все же — соблюдена точнейшая сознательная картина бытия, абсолютный умственно-фигурный аналог бытия в сознании. Это — синтез совершенно релятивистического импрессионизма и математически-четкой научности.

Я, товарищи, совсем не сторонник этого учения. Но все же лучше гуссерлианскими способами спасти специфику технического произведения, чем растворить его в плоском утилитаризме или в пошлости провинциальных восторгов профана, повторяющего свои излияния в силу предрассудка и непродуманной традиции. Как хотите рассуждайте и какие угодно философские методы применяйте, но только в своих рассуждениях о технике не будьте могильщиками, гробовщиками, не нойте как старый больной зуб, не хнычьте как раскулаченные мещане, не нервничайте как беременные женщины. Жизнь сурова, а искусство — весело, сказал Шиллер. Я же скажу так: жизнь сурова, а техника — весела, игрива, музыкальна. В ней есть певучесть гения и легкая ажурная радость свободы.

Эх вы, беломорстроевские ударники!..

Тут Борис Николаевич кончил.

В его словах, несомненно, прозвучало что-то бодрое и радостное: и публика, явно ему сочувствовала, хотя и не все понимала из его рассуждений.

— Браво, браво, Борис Николаевич, — воскликнул я, захлопавши в ладоши.

— Это — правильно! — снисходительно заметила Елена Михайловна. — Я тоже так думаю.

— Здорово, здорово! — присоединились и многие из ранее неверивших.

— Действительно, почему это мы все угробливаем, к чему бы ни прикоснулись? — опять заговорил я. — Ведь вот, Сергей Петрович, который проповедовал безответственность человека в техническом прогрессе, он, небось, и не думает, что его учение — гроб, а сам он своим фатализмом прямо укладывает, запарывает всех нас…

— Порка, порка! — заметила опять Елена Михайловна. — Все время тут запарывают или прямо душат. А разве елисеевское мракобесие не душит, не угробливает всех нас?..

— Да, — со вздохом продолжал я. — У Бориса Николаевича что-то есть…

Тут, однако, к моему удивлению стал возражать сам Борис Николаевич:

— Но вы, Николай Владимирович, о чем хлопочете? Ведь вы сами — первый гробовщик!

— Я — гробовщик?

— Ну, конечно, да! Когда вы начинаете доказывать, что советская система есть историческая и диалектическая необходимость, — ей-богу, помирать хочется.

— А разве это не есть необходимость?

— Да оно-то так, необходимость. Но вы-то все хотите угробить.

— Что же, все-то?

— Да хоть ту же вашу советскую власть.

— Разве диалектически вывесть значит угробить?

— Пока это, вот что, любезный Николай Владимирович. Легкости нет, человечности нет… Уважения к человеку нет…

— Ну, тут мы зайдем с вами очень далеко, — сказал я скучающим голосом, — не лучше ли вернуться к вашей теме?

— А моя тема какая, — юно и задорно говорил Борис Николаевич, — чтобы спасти красоту и духовную радость техники и не раздавить ничьей головы, никого не повесить и не распять. Терпеть не могу, когда начинают возвеличивать технику в сравнении с музыкой, искусством, философией и пр. Там-де глупости, сентиментальности, отсталость, а вот тут-де и ум, и прогресс, и наука. Это угробливание искусства ради техники — для техники только унизительно. Наш брат, инженер, часто грешит этим презрением по адресу всех прочих областей духовной культуры. Но ведь это же — тупость, узость, непонимание самой техники. Если бы мы всегда видели в технике ее собственную, специфическую красоту, то для возвеличения этой красоты не надо было бы принижать красоту других областей. Потому-то инженеры и принижают всякую красоту, что они не понимают красоты самой техники. Просто вообще никакой красоты не понимают, ни технической, ни какой иной. Разумеется, для меня техника — это все. Но это уже вовсе не потому, что она — техника, но потому, что она — моя профессия: и у меня лично к ней, конечно, гораздо более интимное отношение, чем у других. Но я вовсе не думаю, что все должны быть инженерами и что на свете вообще ничего нет выше техники. Иначе придет зоолог, занимающийся яичками у беспозвоночных, и начнет требовать, чтобы все стали изучать только эти яички, и что выше их и ценнее их вообще нет ничего не свете… Вот эту-то идею я и хотел пропагандировать. Техника — замечательное, завораживающее царство вечной красоты, но не запарывайте несчастных людей. Техническое произведение верх красоты и художества, но зачем же у людей головы отрывать?

— Позвольте мне! — сказал вдруг Михайлов. — Сначала ваше построение показалось мне тоже довольно основательным. Но как раз во время вашего последнего разъяснения я почувствовал, что я должен вам возразить. Мое возражение простое: ваше построение абстрактно, нежизненно…

— Как! — удивился Борис Николаевич. — Эстетическое чувство абстрактно, нежизненно?

— Не эстетическое чувство абстрактно, — ответил Михайлов, — но абстрактна та изоляция, в которой оно у вас оказывается. Техника прекрасна, говорите вы. Но откуда же происходит эта красота? Что за источник ее? Нельзя же восторгаться красотой технического произведения и закрывать глаза на то, откуда оно само происходит?

— Но это у меня предусмотрено, — ответил Борис Николаевич. — Я ведь говорил о творческой глубине сознания, откуда рождается техническое произведение и его красота.

— Рост производительных сил, вот что! — авторитетно вставил Абрамов. А не какая-то там творческая глубина сознания.

— Ну, пусть будет рост производственных сил, — охотно согласился Борис Николаевич. — Согласимся пока, что это просто какой-то рост… Какой рост и чего именно рост, можно пока оставить и без рассмотрения…

— Ха! Выкинул самое главное! — насмешливо сказал Абрамов.

— Я ничего не выкидываю, — отвечал Борис Николаевич. — Но только обвинять меня в изолировании технического продукта — совсем не приходиться.

Мне тут тоже захотелось присоединиться к Михайлову, упрекнув Бориса Николаевича в излишнем эстетизме, как вдруг начал говорить опять Абрамов своим постоянным сухим и насмешливым тоном:

— Вы перебрали все реакционные формы философии, вплоть до Канта и Платона. Вы дали мистическое описание произведения техники. Что же с вас теперь требовать насчет неотрыва техники от жизни?! Всякая философия упоминалась, на всякую систему вы согласны. Только диалектический материализм вами не упоминался, и только на него вы несогласны и неспособны!

Борис Николаевич махнул рукой и сказал:

— Это-целая клоака… Отсюда не выберешься!

— Порка! — ехидно сказал Абрамов. — Ну, скажите прямо: порка, снимание голов!

— Я не понимаю, почему вы так возмущаетесь? — спокойно возразил Борис Николаевич. — Разве вы сами когда-нибудь были против порки и снимания голов? Можно подумать, что вы — какой-то невинный младенец…

Абрамов рассердился.

— Да, мы снимаем головы, где находим это нужным.

— Вот-вот, — говорил Борис Николаевич, — я это как раз и говорю, что вы снимаете головы, где находите нужным.

— Но вы, кажется, возражаете против этого?

— Да, я считаю, что для эстетической ценности техники это не необходимо.

— А реакционная философия необходима?

Боясь, как бы не вышло ссоры, я решил вмешаться в разговор и сказал:

— Поликарп Алексеевич, оставим это… Давайте лучше попросим Бориса Николаевича ответить на один вопрос, который вы мельком затронули… Борис Николаевич, как, по-вашему, можно было бы подойти к художественной стороне технического произведения с точки зрения диалектического материализма? Если вы не можете или не хотите отвечать, пожалуйста не отвечайте. У нас найдутся и другие вопросы.

— Нет-нет, почему же? — не смущаясь говорил Борис Николаевич. — Но только, раз речь заходит о сегодняшнем дне, то, как вам известно, здесь мне многое претит, и без исключения всей этой области я не смогу сказать о диалектическом материализме ничего иного.

— Вы — что имеете в виду? — спросил я.

— Я вам скажу открыто, потому что уже не раз эти мысли я выражал открыто. Мне претит самодовольное глазение на произведения технического искусства. Мне претит мещанская погоня за материальным устроением жизни, это нахождение счастья в зажиточной жизни, в радио, в собственных фордиках, в разноцветных костюмах и галстуках, в электрических нагревательных приборах. Мне претит этот тривиальный восторг перед авиатехникой, водными и подводными путями сообщения, эта радость по поводу удешевления цен и увеличения съестных припасов. Я не переношу этих вечно смеющихся физиономий в газетах, этой так называемой «здоровой и веселой радости» наших парков и гуляний, где все счастье состоит только в отсутствии глубоких проблем, а здоровье — только в сытом желудке и физкультурной потере времени. Словом: мне претит пошлость, духовная пошлость жизни, бездарное мещанство духа. Исключите все это из техники и из отношения людей к технике; и — вы получите и настоящую технику, и настоящее отношение к технике.