Из рода Караевых — страница 6 из 30

— Военного корреспондента «Мурзилки», — сказал В.

— Только тебя тут не хватало! — отозвался бас. — Устраивайся, Мурзилкин, если найдешь место, но потише.

Мы нашли свободное местечко на полу у стены и легли, спиной друг к другу, свернувшись калачиком. Я чувствовал, что В., так же как и я, подавлен тем, что произошло, что он изнемог физически и нравственно еще больше, чем я, и нуждается в словах ободрения, но боже мой, как мне-то самому хотелось услышать от кого-нибудь те же ободряющие слова!

Я спросил В. шепотом:

— Вы спите?

Он не ответил. Я поднял воротник шинели, закрыл глаза и словно провалился в черный, тихий, вонючий колодец.

Проснулся я от какого-то топота и громкого смеха. В. толкал меня в бок.

— Просыпайтесь скорей, тут идет целое представление.

Я поднялся и сел, прислонившись к стене. Коптилка уже не горела, затемнение было снято, в окна сочился рассвет. По остывшей избе из угла в угол по диагонали, энергично размахивая руками, твердо и гулко ставя на пол прямую, не согнутую в коленном суставе ногу в громадном сапоге, вышагивал русский гигант в гимнастерке с двумя маленькими кубиками в петлицах. Он был ладно скроен, и ладно сшит, и картинно красив той же исчезающей исконно русской былинной красотой, которую теперь можно встретить разве лишь в глубине костромских лесов или в деревнях архангельского поморья.

Я подумал, что он похож на васнецовского Добрыню Никитича, побывавшего в парикмахерской, где ему сняли бороду и причесали на современный манер.

Глядя на вышагивающего богатыря влюбленными глазами, В. тихо сказал мне:

— Вы знаете, что он им показывает? Наш будущий парад в Берлине!

Безбородый Добрыня в гимнастерке с двумя кубиками дошагал до противоположной от нас стены и, твердо приставив ногу, замер по стойке «смирно».

— Учитесь. Вот это и есть настоящий церемониальный марш! — сказал Добрыня.

— Под Тулой! — ядовито бросил кто-то из угла.

В избе дружно захохотали.

— Дурак ты, братец! — беззлобно отозвался Добрыня. — Настоящая война — она ведь только начинается.

Мы с В. поднялись и вышли на улицу. Легкий морозец сковал грязь, дул ледяной слабый ветер, кое-где на небе виднелись бледно-голубые промоины, погодка была славная. Я опять вспомнил Пушкина: «Дохнул осенний хлад».

По дороге на Тулу сплошным потоком по-прежнему двигались грузовые и легковые машины, конные повозки, шли люди в шинелях, многие были без винтовок.

Проехала повозка — ее старательно тянула заиндевевшая мохнатая лошаденка. Правила ею пожилая, румяная, сильно, видимо, озябшая женщина в шинели с петлицами военного врача. Она сидела на замерзшей свиной туше, на белых толстых ресницах свиньи, не тая, лежал снег. Вожжи, которые женщина — военный врач — неумело держала в руках, были сделаны из бинтов.

Мы не заметили, как к нам подошел редактор.

— Как себя чувствует художественная литература?

Я посмотрел на его осунувшееся, потемневшее, улыбающееся лицо и спросил:

— Вы хоть час поспали?

— Прикорнул в машине!

— Какие новости?

— Неплохие! За ночь удалось создать заслон из разрозненных, отступающих частей обоих фронтов, командует наш генерал. Думаю, что немцев задержат.

— А где командующий фронтом?

— С окруженной армией. В бою. Из леса он поехал не на восток, а на запад — выводить войска из окружения.

— Мы двигаемся дальше?

— Нет! Пока остаемся здесь, в многоуважаемом Болоте. Нам отвели здание школы. Надо выпустить номер. Тема: русский народ непобедим. Возьмем ее в историческом разрезе. Идемте, работы невпроворот!.. Школа тут недалеко, здание удобное, я там уже был!..

Мы пошли с редактором. На высоком крыльце избы, в которой мы ночевали, кто-то стоял. Поравнявшись с избой, я узнал в стоявшем нашего Добрыню. Сейчас он совсем не был похож на сказочного, побрившегося богатыря. На крыльце, с автоматом, висевшим на ремне у него на груди, стоял человек среднего роста, с простым, умным, усталым лицом труженика войны.

ВАСЬКА ИЗ УЖОВКИ

Они оба были блондины: обер-лейтенант Вильгельм Хайн из Лейпцига и Васька Сухов, девяти лет, из орловской деревни Ужовка.

Только у обер-лейтенанта волосы были аккуратно и красиво подстрижены по бокам и сзади, а у Васьки висели льняными космами, сплетаясь на затылке в смешные косички, ибо стригли Ваську Сухова из деревни Ужовка три раза в году: под Первое мая, на Октябрьскую революцию и на первое января, в день Василия Великого. В этот день Ваську стригла бабка: она была верующая.

Глаза у обер-лейтенанта Вильгельма Хайна из Лейпцига и у Васьки Сухова из деревни Ужовка тоже были одного цвета — голубые.

Только у обер-лейтенанта они были мутные, тяжелые, ко всему привычные и все повидавшие, а Васькины девятилетние глаза ярко и чисто сияли нетронутой бирюзой.

Еще надо сказать, что и обер-лейтенант Вильгельм Хайн из Лейпцига и Васька Сухов из деревни Ужовка — оба были зенитчики. Только обер-лейтенант был командиром батареи, и его орудия — длиннотелые, злые — стояли на колхозных огородах, охраняя штаб немецкой части, занимавшей деревню Ужовку. А Ваську Сухова «зенитчиком» прозвали ребята.

Прозвище свое Васька получил так. Летом, в начале войны, появился над Ужовкой первый «юнкерс». Васька брал воду из колодца и вдруг услышал грозный вой моторов и крики: «Немец летит! Немец!»

Васька поднял голову и увидел черную машину, распластавшую над Ужовкой свои зловещие крылья. Люди разбегались, прятались в погреба, ожидая, что немец начнет бросать бомбы. А Васька машинально продолжал тащить из колодца ведро с водой.

И тут случилось неожиданное: то ли немецкий летчик действительно принял поднимающийся хобот колодезного журавля за ствол зенитной пушки, то ли по другой какой причине, только «юнкерс» вдруг круто развернулся и пошел на запад. С того дня и стали ужовские ребята называть Ваську Сухова «зенитчиком».

Познакомились обер-лейтенант Вильгельм Хайн и Васька Сухов зимой.

Обер-лейтенант зашел в избу Суховых весь запорошенный снегом и устало сел на лавку в угол.

Мать Васьки, с лицом скорбным и черным, стояла у печки и с ужасом глядела на гостя. А немец озябшими, одеревеневшими пальцами с трудом опустил поднятый воротник шинели и, щурясь от блаженного тепла повелительно сказал ей, смешно коверкая слова:

— Всему изба — стирка! Я буду тут проживайть! Сама — вон, прочь!..

Мать заплакала, запричитала:

— Куда же я с малым-то на мороз?..

Офицер посмотрел на Ваську, таращившего на него с печки бирюзовые глаза, и вдруг сказал:

— Карашо! Можете проживать в этот место.

И показал на угол за печкой. А сам небрежно смахнул на пол с лавки Васькино добро. Васька бросился спасать свою главную ценность — роскошный двухтрубный крейсер, собственноручно выточенный им из березового полена, — но было уже поздно: мачты и трубы сломались при падении. Васька поднял разбитый корабль, прижал к себе, волчонком посмотрел на офицера. А тот, увидев на корме пострадавшего крейсера красный флажок с гербом Союза, усмехнулся, сказал что-то по-немецки. Не успел Васька опомниться, как офицер быстро сорвал флажок, разорвал, бросил на пол алые лепестки кумача, подмигнул Ваське и вышел.

Мать стала мыть полы и лавки.

Васька сказал ей по-взрослому, басом:

— Ты не очень старайся-то!

Мать заплакала и сказала Ваське жалобно, словно оправдываясь:

— Не по доброй воле я стараюсь, Васенька. Он ведь с оружием. Застрелит нас с тобой!

Вечером у колодца женщины говорили о немцах. Соседка Суховых — Пелагея Второва, чернявая, худая, как доска, — жаловалась на какого-то немецкого солдата с отмороженным носом:

— Нос свой помороженный всюду сует. Увидел крыночку: «Давай млеко». Хохлатку мою рябенькую поймал, приказал зарезать, сварить. Полотенце забрал, матушкой вышитое, — приданое мое. Воды велел себе скипятить. Я скипятила, а он выгнал нас из хаты и баниться стал. А вшей, бабочки, на нем, на проклятом, — так и сыплются!.. Я зашла в избу, он сидит голый, моется. Я ему говорю: «Вы бы в баню пошли, чем в хате-то лить!» А он меня — кипятком из шайки! И регочет, как жеребец… Хотела я его сама ошпарить, насилу удержалась.

Другие женщины тоже ругали немцев эа разбей и нахальство, а мать сказала:

— А к нам хорошего немца поставили, на счастье мое вдовье!.. Ваську моего пожалел, не погнал на мороз. Добрый!..

И, вспыхнув, опять по-взрослому, по-отцовски, прикрикнул на мать Васька:

— Добрый!.. Вот я на него Пирата натравлю — будет знать, как крейсера ломать!..

…Падал снег, поднимаясь сугробами у заборов; скрипел в мороз под валенками тугим, вкусным скрипом. Зима была суровая, злая, с вьюгами и метелями. Печально чернели ужовские избы под тусклыми, беспросветными небесами. Деревня казалась мертвой. Тишина. Только изредка каркнут, перекликаясь по-своему, немецкие часовые, приплясывающие на ветру от холода в своих низких, подбитых тяжелыми гвоздями сапогах, да пройдет куда-то, по-волчьи озираясь по сторонам, назначенный немцами старостой Федот Куприянов, что вернулся перед самой войной из орловской тюрьмы, где отбывал срок за кражу колхозного посевного зерна.

В избе у Пелагеи Второвой шептались бабы:

— В Михайловке, говорят, немцы пятерых ни за что ни про что убили. Партизаны их пощипали — они и озверели. Ох, не оставят они и нас в живых, бабочки!..

— Один солдат немецкий говорил: «Вы теперь будете называться полунемцы. А ребята ваши, говорит, и язык-то свой русский забудут!..» Страсти!..

Васька (он был здесь) сказал, дерзко сверкнув бирюзой глаз:

— А я в лес убегу!.. А язык их я уже и так весь знаю! «Гут» — хорошо, «я» — да, «нихт» — не…

Васька хотел было еще похвастаться перед женщинами, какие он знает немецкие слова, но тут отворилась дверь и в избу ввалился Ванька Второв, сын Пелагеи, мальчонка чуть постарше Васьки. Был он без шапки, дышал тяжело, в глазах стоял невыплаканный ужас…