ет - рослый мужчина, довольно добродушный с виду. Вот он уже снова вернулся к своим лошадям, а она все стояла, как прежде, прижавшись лбом к решетке, и смотрела прямо перед собой. Незаметно наблюдая за девушкой, я будто проникал взглядом через эту маску с плотно сжатым ртом и рысьими глазами. Мне казалось, что я вижу ее насквозь, что я понимаю ее, как понимают человека, неожиданно застигнутого в то время, когда он погружен в свои самые заветные, тайные мысли. Мне чудилось, будто я вижу ее беспокойную, скрытную, безнравственную маленькую душу, и душа эта была так обнажена и беззащитна, словно девушка сама вынула ее из груди и протянула мне на ладони. Я видел, что девушка принадлежит к числу тех людей, которые залезают в чужие карманы с такой же легкостью, как и в свои; что ей незнакомы ни преданность, ни доверие; что она ловка и быстра, как кошка, и, как кошка, не способна ничем увлечься; что она всегда готова царапаться, мурлыкать, а потом царапаться снова; что она переменчива и в то же время тверда, как морская галька. И я подумал: "Вот мы запираем ее в зверинец (очевидно, в первый раз, если судить по ее поведению), мы посадим ее в клетку, заставим ее шить, дадим ей хорошие книги, которые она не станет читать; и она будет шить и ходить взад-вперед по своей камере, пока мы ее не выпустим; а потом она снова вернется в свои трущобы, снова будет бродяжить и возьмется за старое, и так до тех пор, пока мы вновь ее не схватим и не посадим в клетку. Таким образом мы и будем очищать Общество, пока девушка в один прекрасный день не умрет. И я подумал: если в самом деле она создана кошкой, кошкой душой и телом, то и обращаться с ней надо бы совсем иначе. Нам следовало бы сказать ей: "Живи себе, кошечка, как знаешь. Порой ты царапаешь нас, частенько крадешь, ты сладострастна, как сама ночь. И тут уж ничего не поделаешь. Такова твоя природа. Такой ты родилась, и мы хорошо знаем, что измениться ты не можешь, но ты забавляешь нас! Живи же, как знаешь, кошечка!" Разве не лучше, не честнее было бы сказать так ей, чья кошачья душа случайно воплотилась в человечьем теле? Разумеется, кошечка по-прежнему будет красть, будет царапаться, всю свою маленькую жизнь она будет ласковой и порочной, она никому не причинит большого зла, потому что много ли зла может причинить это существо с тонкими губами и лицом, похожим на маску. Что толку сажать под замок таких, как она? Разве мы не делаем из мухи слона? Куда делось наше чувство меры, где наш юмор? Зачем мы тщимся изменить творение Природы, пуская в ход свои жалкие орудия? Уж если мы должны позаботиться об этом существе и обезопасить себя, то, во имя неба, давайте сделаем это иным, лучшим путем. И вдруг я вспомнил, что я присяжный, призванный очищать Общество, что я утвердил обвинение против этой девушки. Желая убедиться в том, что такие мысли не могут унизить достоинство доброго гражданина, я перестал смотреть на арестантку и вынул из кармана список рассмотренных нами дел. Да, да, вот, несомненно, она, решил я: "Номер 42. Пилсон, Дженни; кражи, мелкое воровство". Я напряг память, стараясь восстановить обстоятельства дела, но не припомнил ни одной подробности, ни одного слова. На полях моего списка против ее имени было помечено: "Неисправима с детства; дурное окружение". И мной овладело сумасшедшее желание подбежать к окну и крикнуть ей сквозь железные прутья: "Дженни Пилсон! Дженни Пилсон! Ведь это я, я воспитал тебя и окружил злом! Я арестовал тебя только за то, что ты такова, какой я же тебя сделал! Я утвердил обвинение против тебя! Я осудил тебя, я посадил тебя в клетку! Дженни Пилсон! Дженни Пилсон!" Но когда я был уже у самого окна, дверь, по счастью, отворилась и чей-то голос произнес: "Ну, а теперь, сэр, я к вашим услугам!"
Я снова сидел в ложбинке на берегу, и рядом бушевали волны, а я зарывал в песок бумажку, обязывавшую меня явиться на заседание суда присяжных; те же самые мысли, что приходили ко мне раньше, когда перед моими глазами разбивалась о берег волна, тревожили меня и сейчас: в каждой волне есть некая капля, побывавшая у всех берегов, каждая искорка жаркого солнца, возносящего к небу синие воды, - это микрокосм, в котором заключено все многообразие и вместе с тем все единство мира.
УШЛА
Перевод Л. Мирцевой
Три года назад мы впервые услышали о несчастье в семье Хэрдов. Красоту того летнего дня вообразить почти невозможно. Мир словно был окутан сетью золотых паутинок; он был торжественно спокоен, и в то же время в нем звенел пьянящий смех. Мы шли к домику Хэрдов через верхнее поле. Далеко простерлась перед нами бескрайняя ширь долин, будто прекрасная птица, раскинув крылья, застыла в величавом покое и лишь в наших сердцах еще длился ее полет. В воздухе плыл аромат цветущих лип, сменив аромат сена, убранного вот уже несколько дней назад. Солнце уходило на ночлег, за верхушки сосен и буков. Вскоре о нем напоминало только теплое сияние.
Мы шли и удивлялись, как могло случиться, что до сих пор никто не сказал нам о тяжелой болезни миссис Хэрд. Удивляться было глупо: такие люди говорят о своих страданиях только тогда, когда уже слишком поздно.
Говорить о том, что грозило утратой жены и матери? Но разве могут слова передать все, что за этим таится? Либо быть здоровым, либо умереть! Такое у них правило. Держаться, пока не свалишься, а тогда сразу конец. Другого выхода нет для людей, живущих на жалкий заработок в бедных лачугах.
о лощине, за мельницей, стоял крытый соломой белый домик. Молча приближались мы к нему, охваченные трепетом, почти негодуя на столь изменчивый порядок вещей в этом мире.
У калитки стоял сам Хэрд, только что вернувшийся с работы. Деревенская страда не оставляет времени на уход за больными. Даже для того, чтобы отдать последний долг умершим, отпущено всего несколько часов, а детей рожать приходится и вовсе без чужих услуг. Тут уж ничего не поделаешь, чему быть, того не миновать; а за работой человек на время забывает о своем горе.
Горе и тревога удивительно изменили сурово застывшее, точно маска, лицо Хэрда. Полный смятения и мольбы взгляд его, казалось, спрашивал: неужели это правда?
Обыкновенный фермер, такой же рабочий человек, как и все здешние жители, сильный, медлительный, но энергичный. Однако в его осанке, в движениях прорывается подчас что-то неукротимое. О той же независимости говорят массивная челюсть, большой рот с толстыми губами. По-разному проявляется эта независимость у обитателей здешних, пока еще глухих и диких болотистых низин.
Чтобы наши голоса не потревожили больную в мансарде, под самой застрехой, мы все молча отошли в глубь двора.
- Да, сэр... Нет, сэр... Да, мэм... - Вот и все, что мы услышали от Хэрда. Но его неотрывный молящий взгляд запомнился нам надолго. Казалось, он боялся нас отпустить, как будто мы обладали чудодейственной способностью помочь ему. Такую силу бедняки порою приписывают тем, у кого есть деньги. Хэрд благодарил нас за обещание прислать другого доктора, специалиста, однако взгляд его говорил, что это лишь бесполезная попытка умилостивить судьбу.
Мы крепко пожали ему руку и пошли, но через несколько мгновений услышали его шаги за спиной: он шел за нами.
- Жена хочет вас видеть. Прошу вас, поднимитесь к ней.
Сестра миссис Хэрд и какая-то старушка провели нас из гостиной к узкой и отчаянно крутой лестнице. Хотя жили мы всего в четырехстах ярдах от их домика, нам ни разу не довелось встретиться с миссис Хэрд. Так уж заведено в этих краях, где каждый занят своим делом.
Мы увидели хрупкую, по-девичьи тонкую темноволосую женщину; болезнь сделала ее почти бесплотной, только в глазах трепетала душа. Так смотрят умирающие, чувствуя, что все кончено и душе осталось лишь отлететь. Больная лежала на двуспальной кровати, застеленной чистыми простынями. Выбеленные стены, низкий потолок - мы почти касались его головами, - цветы в кувшине. Оконце с частым свинцовым переплетом было открыто настежь, но в комнате было жарко. Она показалась нам гораздо лучше жилищ многих горожан, зарабатывавших вдвое больше Хэрда, потому что таких, как Хэрды, нужда не заставит поступиться чистотой и опрятностью.
В лице умирающей можно было прочесть то же выражение, что и в лице бедняги Хэрда; безнадежное отчаяние боролось с горячей надеждой, обмануть которую казалось нам ужасным. Но, пытаясь поддержать эту надежду, мы невольно чувствовали себя предателями. Благодеяние ли это - заставлять несчастную птицу биться о прутья решетки, когда двери ее тюрьмы крепко замкнуты? Но что еще нам оставалось? Мы не могли успокаивать умирающую туманными обещаниями вечного блаженства, на которые так щедры наивные люди.
Втайне, мы, кажется, понимали, что ее молчаливое приятие судьбы, это удивительное, неотвратимо растущее спокойствие, которое предшествует смерти, гораздо ближе нам по духу, чем общепринятые религиозные верования; и вместе с тем (так бывает, когда от тебя чего-то ждут), нам казалось ужасным, что мы не можем ее утешать обычными благочестивыми заверениями.
- Не теряйте надежды, - твердили мы. - Новый доктор поможет вам, он хороший специалист и очень дельный человек.
Она отвечала только: "Да, сэр... Да, мэм..." Но в глазах была немая мольба, словно ей хотелось услышать еще что-то. И тогда одного из нас осенило.
- Пусть ваш муж не беспокоится о расходах. Мы все уладим.
Она улыбнулась. Видимо, до последней минуты душу ее омрачали опасения, что долги тяжким бременем лягут на плечи того, с кем она более десяти лет делила эту кровать.
Мы спустились по лестнице и снова вышли в поле, унося в памяти теплоту и одухотворенность ее улыбки.
Вокруг стало еще прекраснее, начиналось таинство сумерек; в такой вечер еще сильнее хочется жить. И вечное недоумение, которое преследует человека с того дня, когда он стал человеком, которое преследует, наверное, даже животных, - этот неразрешимый вопрос: почему красота и радость идут рука об руку с уродством и страданием - мучил и нас среди этих полных жизни и очарования полей.