Из сгоревшего портфеля (Воспоминания) — страница 17 из 64

а уроках. Мы догадывались: переехал. Появилась было новая учительница литературы – это уже в пятом. «Кандидат наук», – шептались ребята. Худая, черная. Имени не помню, но на ее уроках было безумно интересно. Преподавала она у нас месяца два... Арестовали мать Кости Орлова. Котьку прикармливали – пацан остался совсем один. И мои родители шефствовали, и мать Володи Антонина Яковлевна, и другие соседи. Отец, приезжая по воскресеньям из своей трудкоммуны, таскал его вместе со мной в Центральные бани. Мама давала с собой мое чистое бельишко. Несмотря на свой довольно пакостный характер, Кот был неглуп, нахален, втерся в доверие к Сергею Владимировичу Михалкову (я еще не писал, что мы – «группа молодых поэтов» – бегали в «Мурзилку»), даже иногда сутками пропадали у него. Уж не по совету ли и не без помощи С. В. написал он трогательное письмо Сталину – в стихах – о своей мамочке, одиночестве и глубочайшей вере в справедливость великого вождя Так или иначе, но Екатерину Модестовну Субашиеву месяца через три выпустили. Вероятно, столь уж безобидна была, что, кроме дворянского происхождения, ничего ей в вину поставить не могли. Мать Коту вернули. Случай редкий, почти уникальный.

Вера Григорьевна получала от мужа редкие письма. В одном из них, отправленном, как я теперь понимаю, «с оказией», не через официальную почту, Корецкий писал о том, как его пытали, как зажимал следователь его пальцы в двери, бил рукояткой револьвера. Она шепотом читала это письмо маме и давилась рыданиями. Предполагалось, что я сплю...

А жизнь шла своим чередом. Меня приняли в пионеры. Вместе с Фелькой Алексеевым мы верховодили в классе: не в смысле – самые хулиганистые, нет! – общественники. Ежедневные торжественные линейки в Актовом зале. Вынос знамени школы, которое вручалось лучшему по успеваемости классу. А наш пятый, а потом шестой «Б» пальму первенства никому не уступал.

А тут еще обнаружился у меня «талант» – не прошла даром возня с пластилином. Мама отвела в Дом пионеров учиться лепке. Моя композиция – «Руслан сражается с Головой» – даже выставлялась. Скульптор. И тогда же писались первые стихи. Редакция «Мурзилки» была рядом – в Малом Черкасском, где теперь Детгиз. С нами, начинающими, возились Михалков и Кассиль. В одном из номеров журнала даже тиснули хорошо кем-то обработанное мое творение, Сталину посвященное. У меня та «Мурзилка» не сохранилась. И слава богу. Даже вспоминать неловко.

Потом началась война. Сначала финская. Мы ее особенно не заметили. А затем настоящая, переломившая наши жизни, вероятно, главное ее событие. Налеты, эвакуация, первая работа, первая любовь, комсомол... Обо всем этом я расскажу обязательно, но несколько ниже. А сейчас, ради сохранения внутренней струны повествования, – о сорок восьмом, сорок девятом, о годах борьбы с космополитизмом. Не могу не покаяться в собственном идиотизме. Я тогда уже учился в театральном. Западную литературу читал нам один из самых блестящих профессоров – Александр Сергеевич Поль. Слушали мы его взахлеб. Умел он артистически по-английски продекламировать нам «Ворона» Эдгара По, по-французски – «Клер де ля люн», по-немецки – Гейне. Благороднейший, с прекрасным чувством юмора. И любил нас. Я обязательно потом познакомлю вас с одним связанным с ним эпизодом наших студенческих розыгрышей. Сейчас же – о «космополитах». Собрание. Все «горячо клеймят»... Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Комсорг курса, то есть я, взял слово и принялся витийствовать: не слишком ли много внимания уделяем мы изучению Метерлинка и всяких Шатобрианов? А создателя «Интернационала» Эжена Потье лишь слегка упомянули... Короче – бред сивой кобылы, но «в духе». Слава богу, на собрании хватало умных людей. Меня заткнули и тему эту не развивали. Обошлось. Александр Сергеевич перестал раскланиваться, а я ведь тешил себя надеждой, что хожу у него в любимчиках... Однако пятерки на экзаменах ставить продолжал, не переносил «личное на общественное». Вот такой дурной был я молокосос. Ведь многое знал, о многом догадывался, а все-таки... Слава богу, обошлось без последствий. Был у меня на курсе приятель – Коля Растеряев, наш училищный парторг, войну прошел, летчик. Он кое-что объяснил после. Дальше были «Вопросы языкознания». Сколько шпаг скрещивалось, сколько копий поломано. А ведь все из пальца высосано. Даром ли – Сосо?!

Декабрь сорок девятого. Национальный праздник. Мы еще в годы войны отмечали его. Пусть неофициально, но знали все: 21 декабря – день рождения Сталина. А тут – семидесятилетие. Трансляция торжественного вечера из Большого театра. «Все флаги в гости к нам» – Мао, Берут, Торез, Пассионария... – герои моей юности, вожди международного коммунистического движения, люди, с которых надо «делать жизнь». С нетерпением ждем выступления Самого. Уже года два не говорил. Но по такому-то случаю уж, вероятно, что-нибудь скажет! У всех на слуху его глуховатый гортанный голос, грузинский акцент, на тысячах экранов копируемый артистами Геловани, Диким... Голос, внушавший уверенность в годы войны, ставивший новые грандиозные задачи. Голос вождя, бога-судьбоносца. Помню, как на май всей Москвой шли на Красную площадь. Хоть мельком увидеть. Сподобиться. Уже на подходе к площади в рядах демонстрантов шумок: стоит или не стоит? Стоит! Это ощущалось уже по тому, как взрывалась вдруг площадь приветственными кликами: на мавзолее! Рев доносился до не вступивших еще на Красную толп. Ликование: там, стоит!

И вот – двадцать первое. Задолго до этого – приветствия в газетах, поток подарков со всего мира. Потом – музей. Помните? «Музей подарков товарищу Сталину». Офигинеть можно. Надо же дойти целому народу до такого... Роскошнейшие одежды, мебеля, шахматные столики, инкрустация, чеканка, фарфор со всего мира... А запомнилась детская распашонка, присланная одной француженкой, – единственная память о погибшем в маки сыне. Самое дорогое.

Все училище собралось в актовом зале. На сцене, на столе, покрытом красным бархатом, – приемник, врубленный на полную мощность. За столом – никого. Только приемник. Все мы – слушатели – воображаемые участники великого торжества. Вот возникает овация. И мы до остервенения бьем в ладоши. Грохот стихает. И вот мы вместе с теми, кто в зале Большого, вместе с миллионами и миллионами стоящих у приемников, рупоров, громкоговорителей, – запеваем Интернационал, уже не государственный, уже только гимн партии. Поем привычную и дорогую песнь, с которой шли под пули коммунары Парижа, которую пели, стоя над разверстыми ямами, герои гражданской, которую орали в лицо своим палачам подпольщики Великой Отечественной. Уже шесть лет, как ушел «Интернационал» в отставку. Он редко звучит, разве что по радио, и то не по нашему: китайскому, югославскому. Но в моем сердце, как и в миллионах сердец подобных мне юных и уже зрелых людей, эта песнь – неискоренима. Ее нельзя у нас отнять. Мелодия, заслышав которую – всегда встаю. Мой гимн. Гимн отца. Гимн Ленина. Гимн всех революционных пролетариев. И вот он вновь звучит. Тогда его еще все знали, помнили слова. Пели. Все пели. И чувство, что одновременно с тобой поют его сейчас бесчисленные единомышленники на всех языках планеты – потрясало. У многих на глазах слезы. Лица суровые и счастливые: «...Мы наш, мы новый мир построим...»

Позволю себе еще одно очередное отступление. Перескочу через десятилетие. Зал МЭИ. Студенты принимают гостей – Поезд Дружбы из Чехословакии. Торжественная часть заключается «Интернационалом», он звучит не из динамиков, как вошло у нас в привычку в застойные годы. Играет студенческий оркестр. Чехов человек триста, остальные – наши. Звучит пролетарский гимн. Зал поет. Торжественно, дружно. Стоим рядом с женой и тоже самозабвенно поем. Но у чехов только два куплета. А у нас – три. Отзвучал «Интернационал» по-чешски. Оркестр продолжает играть, а зал молчит! Господи, какой позор! Вопреки всем выкрикиваю слова последнего куплета. Белла, как может, поддерживает. Президиум стоит с закрытыми ртами. В зале всего несколько голосов. Но все-таки мы вытягиваем! Не замолчали. Из переднего ряда оборачивается пожилой чех. Седоватый. С мягким акцентом, выдающим его «зарубежное происхождение», обращается ко мне: «Возьмите на памьять, товарищ!» – и протягивает мне портсигар, на крышке которого выгравирован Пражский град. Первое, что попало в руки. Спасибо! Храню этот дар до сих пор. А наяву Прагу увидел совсем недавно. Злату Прагу с гордыми древними соборами и лебедями на Влтаве. Сейчас у меня несколько друзей в Чехословакии. И иногда мне трудно смотреть им в глаза, вспоминая о шестьдесят восьмом. Задавили. Теоретически я считал, что когда власть попадает в руки к прекраснодушным либералам, то в двадцатом веке им нередко на смену приходит фашизм: так было в Германии и Италии, так случилось в Испании и Греции, такое произошло в 1926 году – в Литве. Так в Чили Пиночет расстрелял Альенде. Может, есть в этом определенная закономерность? Может, диктатура передового класса должна быть могучей и строгой? Но не беззаконной и не бесчеловечной! Мы живем в двадцатом веке. Любое беззаконие плодит диктаторов и палачей, будь то фашисты, будь то сталинисты. Об этом тоже нельзя забывать! И о том, к чему привели «нeвмeшатeльcтвo» Лиги наций в Испании и пакт с Гитлером... И о том, к чему – наша «интернациональная помощь» в Афганистане. И Берлинская стена – позор дураков, и «спасение» Венгрии, и события с Пражской весной... Никто не имеет права диктовать свою волю народам, как бы кому-то этого ни хотелось. Их жизнь – их внутреннее дело. Так ли? А людоед Бокасса? А выживший из ума средневековый палач Хомейни? А диктатор Чаушеску? А «великий вождь» Ким Ир Сен? И со всей этой шушерой «мы» готовы дружить. С тем же свергнутым в Уганде Амином, с тем же Каддафи из Ливийской Джамахирии, с теми же террористами из ООП... А ведь перед глазами – вьетнамский позор Америки, ведь наплевал на советских египетский Саддам... Гордимся своей международной политикой. Борцы за мир... А сами утыкали Восточную Европу ракетами, а сами содержим самую огромную в мире в мирное время армию...