Из сгоревшего портфеля (Воспоминания) — страница 39 из 64

свою на две крохотных во дворе дома ВИЮНа (кажется, так он назывался) – Юридического института, где она работала). Потом полгода скитаний с киногруппой в Киеве, Пицунде... С мамой, получившей новое жилье – комнату уже не в общежитии, а в коммунальной квартире на три семьи, возле ВДНХ, – тоже почти не жил, не считая полугода осенью сорок девятого и нескольких месяцев зимой пятьдесят девятого, когда вынужден был уйти от первой жены... Где уж тут до «родительского дома»! Временный жилец. В шестидесятом мы поженились с Беллой. Дом ее родителей – две комнатки в бараке каркасно-засыпного типа далеко за Сокольниками, на границе Лосиноостровского лесопарка. Только в шестьдесят шестом обрели мы наконец стабильное жилье, получили трехкомнатную квартиру. Но тут уж не «родительский», свой, сам «родитель» – Анке уже пять лет... А Крюковская дача все эти годы – живой кусочек чего-то постоянного, твоего, не в смысле частного владения, просто того, куда постоянно возвращаешься, место, где многое сделано твоими руками: гряды, парник, яблони, вишни, орешники, выкопанные кустиками в лесу и посаженные вдоль забора, разросшиеся, одаривавшие тебя зрелой лещиной, да не помалу! На ползимы хватало, все зубы на тех орехах потерял... Помоложе был, возникало иногда желание: бросить все к черту, перестать копаться, перестать ломать себе голову над проклятыми вопросами: где добыть штакетник, слеги, столбы для сгнившего, валящегося забора, доски, кирпичи, как переложить дымоход, заменить пошатнувшееся крыльцо... Особенно бесился после долгого отсутствия – Рязань, армия, Чита... Обработать и удобрить пять гряд клубники – себе, да три маме – это не так уж легко, когда одни руки, работа, заочная учеба, дочка... Но вот в одно из лет увидел, как едва начавшая ходить Анка забралась в гряды с клубникой и лопает ягоды одну за другой, спрашивая тоненько: «А эта – готовая? А эта?» И взыграло. На следующее лето как-то утречком посчитал: шныряя в грядках, дочь улопала больше сорока штук огромных «викторий» – глубокую тарелку с верхом! За столом ни в жисть столько бы не усидела. Не зря копал! Такие плантации разделал: клубника, малина, парник с ранними огурчиками. Ежеутренне бегал с тележкой на выгон – три-четыре ведра коровяка, лесная подстилка, палая елочная иголка для мульчирования. Никакой химии! Вишни посадил, яблоньки... «И воздалось ему!»

А второй этаж, комнатушка, чулан и балкон – наши с женой апартаменты – тут и ложе, и архив, и библиотека с тысячу томов книг-дублей, и все журналы за прошлые годы. Дочь внизу, с бабушкой и дедушкой. В саду, в глубине разделенного участка, своими руками поставил домик, правда, с помощью плотника, но это уже тогда, когда стропила надо было ладить, крышу крыть... Две комнатки, застекленная терраска – мама жила, тетя Аня – ее сестра, ленинградская племянница их, а моя двоюродная сестрица Рая, с детьми, а потом и с внуками – каждое лето. И еще очень важный момент: стабильные, ежелетние, давние дружки, сначала девчонки и ребята, чуть помоложе меня, потом уже юноши и девушки, уже сами родители... В Москве встречались редко, чаще перезванивались, а уж на даче – ежедневно вместе... Вот это и получается «Родительский дом» – до скончания века – «Родительский дом».

Летом сорок четвертого мы с мамой лишь мельком заглянули сюда, можно считать – случайно: как-то даже не ощутили, бездомные, что тут часть нашего «недвижимого имущества», действительно принадлежащего нам, откуда никто нас не может выгнать. Но жить здесь было невозможно, а как-то подправить, приспособить пустую, крытую дранкой коробку – ни сил, ни средств. В пустые оконные проемы залетали ласточки (а окна-то были запланированы широкие, «венецианские»!), в углу, под потолком , серый комок осиного гнезда, на крашеном полу – слава богу, успел папа покрасить, а то сгнил бы – слой слежавшейся листвы, веточек, хвои. Посмотрели мы с мамой, погрустили, дверь с террасы с выбитыми филенками, задняя – сорвана с петель, но почему-то не унесена, стоит, как «прилагательное» – если по «Недорослю»... Вымели мы сор, кое-как притворили двери – позаимствовал я у соседей (кое-кто уже жил в поселке) молоток и пару гвоздей, заколотил... А окна-то не только без стекол – без рам!

Добрались мы в Крюково без заранее обдуманного намерения: на соседней станции – Фирсановка – трест выделил маме две сотки под картошку. Туда-то и ездили сажать, рыхлить, окучивать. Возили обычно коллективно, из Мострамвайтреста – на автобусе, а тут поехали паровичком, ну и проскочили до Крюкова, до родных Палестин...

Между прочим, на том общем картофельном поле вполне могло бы завершиться мое пребывание в сей «юдоли слез». Дело было так: по краю картофелища – лесок, к которому примыкала наша делянка, заросли ольхи, малины, крапивы. В зарослях петляет маленькая речушка Сходня, берущая начало из нашего Крюковского озера. Летом она обычно пересыхала, стояла отдельными бочажками. Еще до войны лавливал я в ней пескарей, гольянов, бычков, как-то даже щуренка вытащил. В Сходенке никто, конечно, не купался – воробью по колено, но при моей любви ко всякой вольной воде умудрялся я, чуть ли не плашмя укладываясь в одну из лужиц, окунуться и здесь. Беpeгa высокие, крутые, они террасками спускались к воде, из чего можно было заключить, что когда-то была наша Сходенка куда полноводнее. Помахав на жаре тяпкой, вздумал я освежиться. Добрался до речушки. Стою над водой, на одной из террасок и вижу: торчит в полуметре от моих ног из травы что-то красненькое. Присмотрелся: рукоятка гранаты, нашей – РГД, у нас их на заводе выпускали. Ухватил, выдернул, что-то щелкнуло, успел еще поднести к глазам в рифленой свинцовой рубашке, обыкновенная РГД. И сработал инстинкт – отшвырнул, вернее, оттолкнул ее от лица, она скатилась в бочажок, а сам я плюхнулся ничком на траву. Все это произошло в две-три секунды... Бax-бабах! Взвизгнули над головой осколки, посыпались на меня листочки и веточки, срезанные свинцом... Крик, шум. На взрыв бегут с поля люди. А я лежу ни жив, ни мертв. Ни царапины. Вот и пригодилась военная наука: «После срабатывания взрывателя граната разрывается через три-четыре секунды»... Успел чуть ли не подсознательно сообразить, вспомнить. Оттолкнул верную смертушку. Сколько потом находили мы в здешних лесах подобных гранат, и наших, и немецких, с рукоятками и лимонок, неиспользованных снарядов, целыми штабелями валявшихся возле покалеченных зарядных ящиков... Сколько трагедий, бессмысленных смертей, изуродованных пацанов... Потом это назовут «Эхо войны»...

И хотя был я осторожен и приятелей остерегал, ничто не могло отбить желания приобщиться к оружию, хотя бы добыть тол или бездымный порох из чугунных чушек. Вот вам домашняя картинка из тех времен: вернулась с работы мама, а я сижу и курочу гранату. Запала нет, разгибаю молотком свинцовую рубашку смертоносного предмета. Мама в ужасе. Объясняй, не объясняй, что все абсолютно безопасно, что тол – вроде куска мыла, что без детонации он не взорвется – в ответ один крик: сейчас же выброси эту гадость.

Но вернемся в Крюково. Еще весной сорок пятого изыскала мама возможность хоть как-то привести дачу в порядок – соседи сдавали лучше сохранившиеся дома, или уже отремонтированные, подправленные, в аренду детскому садику, вывозив шему на природу своих питомцев. Свой дом мы сдали под кухню. За это нам вставили рамы, застеклили, починили крыльцо и двери, сложили внутри огромную плиту... В счет «аренды» меня согласились кормить обедом. И сразу после первых экзаменов в студии, в конце сорок шестого, зажил я робинзоном на недостроенной мансарде, взбирался туда по сколоченной из двух слег легкой лесенке, втаскивал ее за собой и чувствовал себя в полной безопасности. Вроде как в крепости с подъемным мостом. На засыпанные шлаком горбыли черного пола натаскал сена – устроил себе царское ложе – здесь же хранились нехитрые мои припасы, книги и удочки. Несколько банок консервов, сухари в мешочке, кое-какая посуда, стеклянные банки с запасом воды, карандаши, бумага... Ну чем не Робинзон?! Мой первый «рабочий кабинет», всем ветрам открытый – это тебе не камера-ванна, в которой прожили мы зиму...

очевидно, там же и тогда же

Следует отметить, что выглядел я тогда довольно скверно: бледный, худющий. И самое плохое – открылось у меня весной... кровохарканье. Не знаю, чахотка ли начиналась или какая-то другая хворь, но перепугался я изрядно. Тощий, длинный, вечно голодный... И какой-то сухой кашель донимает... Никому ничего не сказал, только сразу после сессии уехал в Крюково. Мама наезжала по воскресеньям, привозила хлеб, сахар, баночку масла. Детсад выдавал тарелку супца, порцию каши. Но главное – каждое утро и каждый вечер жившая через дом от нас соседка тетя Нюра (местная крюковская, дом у них сгорел в сорок первом, они уже через год купили полдома в нашем поселке), имевшая корову, громко звала: «Егорушка! Подоила!» Я опускал лестницу, прихватывал литровую банку и бежал на зов. Так что ужины мои и завтраки состояли в основном из теплого парного молока да краюхи хлеба, к концу недели достаточно твердого. И сытно, и вкусно, и, вероятно, целебно. Кашель прекратился, и кровь горлом никогда уже не шла. Сработал, конечно, и свежий воздух огромной моей зеленой квартиры – ни дверей, ни окон, только крыша над головой, – да довольно большой объем легких, унаследованная от дедов-прадедов широкая грудная клетка. Когда в ту же осень меня, допризывника, обследовала военкоматская медкомиссия, один из врачей пошутил: «Тебе бы парень, не в актеры, а в духовой оркестр: больше шести тысяч кубиков выдуваешь»... Там, на мансарде крюковской дачи, сгоревшей весной семьдесят шестого, жил я до самого окончания учебы, до отъезда на работу в Рязанский ТЮЗ. Сюда же, правда, в куда более комфортабельные условия, отслужив в армии, поактерствовав в Чите, вернулся летом пятьдесят пятого – уже самостоятельным семейным человеком: жена, дочь Маша... Это было совсем другое существование. Сосед, которому уступила мама половину участка и дачи, достроил верх, подвел под дом кирпичный фундамент. Теперь с террасы на балкон вела обыкновенная лестница с перилами. Террасу застеклили, балконная балюстрада разрешала загорать там хоть нагишом, в комнатке на мансарде стоял стол, кровать... И вообще жизнь переменилась. Не писал я, как бывало, с раннего утра свои «сочинения», не читал допоздна книги, не бегал с друзьями по утрам купаться на озеро, не верховодил в компании, где в конце сороковых был признанным заводилой. Ни дальних походов за грибами, ни костров, ни вечерних танцулек на пятачке под патефон – все ушло в прошлое, девчонки выросли, парни пооканчивали за эти годы институты, кое-кто успел обзавестись своими семьями. Мы, конечно, встречались, снова иногда сбивались в тесный кружок, но тoгo, что было раньше – преданной дружбы, безграничного доверия друг другу, – уже не было. А как же я тогда гордился в душе, что родители моих приятелей всегда во мне уверены, что они спокойно отпускают своих тринадцати-пятнадцатилетних отпрысков в походы с ночевкой, зная, что их веду я, что они со мной. Дачная наша компания была невелика. Соседские Люся-Муся (не сестры, подружки-одноклассницы), Наташа – дочь соседа, которому продали мы полдачи, Юрка Фандеев, года на два моложе меня, его московский приятель Дима, рано умерший, знавший о своей неизлечимо