Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Что и говорить, хороши они были. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на темной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…
Он попрощался с соседями по палате. Зашел к военврачу.
— Прощайте, Мария Антоновна.
— Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.
— Не обещаю. Лучше к вам, чем…
— Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо. — И она неожиданно обняла его и поцеловала в щеку.
— Желаю вам счастья, — собрался он напоследок, взволнованный ее порывом.
Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг над другом в воинственном азарте, воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали желтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало ее ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клен почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. В него кто-то смотрел. Воронцов махнул рукой и пошел в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж оттуда он до дома доберется быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре до березы. А там часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.
Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба все же пошлет ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живется, ни Варя, ни Зинаида не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что — трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобожденной территории была тяжелой. Да если еще и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.
И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.
Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?
Воронцов шел по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлепала по банке. В дорогу ему выдали сухой паек на несколько дней. Четыре больших банки американской тушенки, несколько рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали как офицеру в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить. Вот сестры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. И сразу решил: половину отвезет в Подлесное, а другую половину — в Прудки.
Вначале он все же решил ехать к матери, в Подлесное. Возле железнодорожной станции отыскал склады. Спросил часового, когда отправляются машины на Малоярославец. Тот, увидев его нашивки и ордена, уважительно и весело, как будто на родину им сейчас ехать вместе, ответил:
— А вон, товарищ лейтенант, грузятся! На Малый и поедут! Хотите, я с шоферами переговорю? Ребята все знакомые. Не откажут. — В голосе и несколько суетливых движениях часового чувствовалась та простодушная солдатская готовность не то чтобы услужить, а послужить командиру, пускай даже незнакомому, какую Воронцов часто встречал на фронте.
— Спасибо, браток. Я сам. — И с благодарностью кивнул часовому.
Командовал погрузкой пожилой старшина с кантами и эмблемами интендантской службы. Воронцов поздоровался, предъявил документы и сказал, что ему нужно сегодня быть в Малоярославце.
— Из госпиталя? — поинтересовался старшина.
— Да. В отпуск, на долечивание.
— Подкормиться отпустили. Так-так. — Старшина окинул его внимательным взглядом, задержался на мгновение на орденах в распахнутой шинели. Было жарко, вот Воронцов и расстегнулся, и, как оказалось, кстати. — А там, видать, и самим есть нечего. А, лейтенант?
Воронцов ничего не ответил.
Погрузка, как понял лейтенант, шла к концу. Шофера весело переговаривались, пересчитывали ящики, поправляли брезент, заботливо подтыкали края.
— Подчистую списали? Или как? — Старшина снова посмотрел на его ордена.
— Я же сказал, что в отпуск. Через месяц, не позже, переосвидетельствование. А там комиссия решит.
— Комиссия решит — на фронт. Если только что-нибудь с внутренними органами не в порядке.
— Да с органами у меня все в норме. И с внутренними, и с внешними.
Старшина засмеялся. Подмигнул:
— Женат?
— Пока еще нет.
— Ну да, молодой еще. — И крикнул водителю, который закрывал задний борт: — Козлов, возьмешь лейтенанта до Малоярославца. Понял?
— Не положено. Вы же знаете. — Голос Козлова, меланхоличный, тихий, словно пробовал старшину, словно тянул из него что-то.
— Знаю. Потому и говорю: лейтенант до Малоярославца поедет в твоей машине. А вот в дороге никого не подбирать. В дороге действовать строго по инструкции.
— Все понял. Будет исполнено. — Козлов расставлял слова редко, старательно, будто штакетины прибивал. Прежде чем прибить, примерял, чтобы косо не вышло. Посмотрел на Воронцова и улыбнулся: — Садитесь, товарищ лейтенант. Стоять-то вам, с палочкой… И разрешите все же ваши документы. У нас тут хоть и тыл, а война — недалеко.
Воронцов вытащил из кармана удостоверение, справку из госпиталя, предписание и все, что перед дорогой предусмотрительно сложил в самодельное портмоне на случай проверки.
Вскоре выехали. Машины потянулись по разбитой дороге, выбрались на окраину города, за которой стоял лес — молодые еловые и сосновые посадки, местами будто съеденные пожаром.
— Где воевали? — спросил водитель, когда они отъехали от города и дорога пошла поровнее.
— Да тут и воевал, недалеко. На Варшавке. В первую осень.
— С сорок первого, что ль, на фронте?
Воронцов кивнул.
— Тут в сорок первом курсанты оборону держали. — И водитель покосился на Воронцова, будто измеряя ширину его плеч. — Не из них ли будете?
— Из них. Шестая рота. Пехотно-пулеметное училище.
— То-то выправка видна. А ранили где?
— В последний раз под Жиздрой. В июле.
— Во время наступления, что ль?
— Да, вперед пошли. А они контратаковали. Мы отбились. Стали вывозить раненых, на мину наехали.
— Мины — самая сволочная штука, — оживился шофер, будто вдруг узнал, что его собеседник земляк. — Я ведь как здесь оказался? Четыре месяца в Казани в госпитале отвалялся! Во куда меня занесло! Половины пальцев на левой ноге нет.
Только теперь Воронцов увидел на его гимнастерке желтую нашивку за тяжелое ранение.
— Где ж тебя так? — спросил он водителя.
— Тут, недалеко, под Кировом смоленским. В апреле, в прошлом году. Повез на позиции заряды для дивизионных пушек. А оттуда раненых взял. Весна-то поздняя была. В лесу лощинка. Я ее уже переезжал! Вот что интересно! И держал точно по своему следу. Я ж знаю, что такое — мины. На самом выезде — бах! Полуторку мою раскидало. Раненых… Все по березкам висят… А я как-то живой остался. Я и санитарка. Рядом сидела. Девчушка, лет восемнадцати. Она-то меня и спасла. Поблагодарить даже ее не успел. Хорошо, следом другая машина шла, из нашего автобата. Знакомый водитель. Я ему раз на дороге, под обстрелом, коробку передач помог перебрать. Погрузили в кузов, в госпиталь сразу. Вот теперь в тылу кантуюсь. Может, и тебя комиссуют. — Водитель сунул в рот папиросу, чиркнул спичкой, затянулся. — Ты на фронт-то, особо не рвись. Повоевал, хватит. Пускай другие повоюют.
Странное дело, в словах пожилого водителя полуторки была та внутренняя правда, о которой догадывался и он сам, но боялся признаться, что она в нем засела прочно, что скоро начнет управлять не только мыслями, но и поступками. Вон сколько здоровых мужиков в тылу! Пусть они теперь повоюют. А война, судя по всему, закончится еще не скоро. Немцы отступают. Но без боя не отдают ни одной позиции. И каждый раз потери. Сколько надежных, толковых и добросовестных солдат! А они были такими же хорошими отцами, сыновьями, братьями, мужьями. И всем хотелось домой.
«Хорошо просыпаться не в окопе, — в следующее мгновение подумал он, давая волю внезапным мечтам. — А где-то сейчас сидит в траншее взвод, сжимая холодными руками винтовки, ждет команды… Чего там, в траншее, можно дождаться? Пули? Малярии? А тыл — вот он. Единственная реальность, в которую он теперь вступает. Где не стреляют, не рвутся снаряды. Куда даже не залетают самолеты. Дорога домой. По ней можно ехать на машине. Или идти пешком. Как хорошо здесь! Ни траншеи, ни окрика капитана: „Рота, приготовиться…“, ни трассеров навстречу, ни стонов и проклятий раненых, которым уже не помочь, потому что во время атаки у живых задача другая… Как хорошо ехать на попутной машине, зная, что каждая минута пути, каждый оборот колеса старенькой полуторки, громко похрустывающей на ухабах расхлябанными бортами, приближает к дому, к той долгожданной встрече с родными. О которой тайком, со слезами, не раз думал на передовой, потом в госпитале. Дорога. Какая тихая, спокойная! По ней не надо ползти, каждое мгновение думая об опасности. Не надо бежать, пригнувшись. Не надо отыскивать позицию для пулемета и определять ориентиры для командиров отделений, чтобы те во время движения не разорвали и не смешали взводную цепь. Сиди и спокойно смотри в окно. Можно даже вздремнуть. И госпиталем от него уже не пахнет. Только каптеркой и утюгом. Видимо, Мария Антоновна распорядилась выгладить его новую форму».