Из современной английской новеллы — страница 18 из 67

Нора нашла носки.

— Так где ж они лежали? — Пембертон переменил положение, не вставая со стула.

— За журналами "Экономист". Наверное, он снял их, чтоб занести что-нибудь в картотеку.

— Как это "снял, чтобы занести в картотеку"?

— А у нас под ящиками с картотекой ковер, так что не холодно, да и вообще без носков оно как-то свободнее.


У Филипа мягкий выразительный взгляд — когда-то, окончив Оксфорд, он из неприязни к духу соперничества в университетской среде отказался даже от стипендии, дававшей ему возможность совершенствоваться в общественных науках, и поступил составителем маршрутов в Автомобильную ассоциацию. Правда, его очень скоро уволили за живописный маршрут, составленный для одной автомобилистки, которой нужно было ехать в Годалминг, за тридцать с небольшим миль от Лондона. Относясь без особого восторга к томному жеманству Годалминга и с большой любовью к красотам сельской Англии, Филип отправил ее в путь через Льюис, хоть это крюк в сторону, а дальше — через Стоунхендж и Дорчестер, а это еще больший крюк. На дорогу у дамы ушло четыре дня, потому что она неважно водила машину и к тому же, по собственному признанию, останавливалась полюбоваться видами. Потом обнаружилось, каким образом был составлен маршрут, и в ту же пятницу Филип лишился работы. Не слишком о том сокрушаясь, ибо дело было как раз накануне свадьбы с Норой, он, чтобы зарабатывать на жизнь, нанялся судомойкой в ресторан "Лайонз", а кроме того, начал читать политэкономию и заниматься садоводством. В свободное время он писал под лупой тонкими собольими кисточками изящные маленькие акварели, изображающие цветы. По убеждениям Филип, как и Нора, неуклонно тяготел к левым. Он воевал в Испании в годы гражданской войны. К 1939 году он, до сих пор дальновидный участник антифашистского движения, решил, что больше не пойдет воевать. Сидел в тюрьме за отказ от военной службы по идейным причинам, но был в конце концов выпущен на свободу с условием, что будет трудиться на земле. От этого его занятия лишь поменялись местами: дни он мог проводить за городом, а вечерами читал лекции. Нора в то время часто должна была оставлять его в одиночестве, так как находилась в рядах Женской вспомогательной службы военно-морского флота. Форма ей шла необыкновенно, по крайней мере на его взгляд. Этот пригнанный френч, эта фуражка, это лихое приветствие!

Их крестник Джонни, пяти с половиной лет от роду, сидел сейчас наверху. Возился с чем-то, размышлял — словом, вел себя совсем как Филип или Нора.

— Джонни, ты что там делаешь? — крикнула ему Нора.

Мальчик не сразу отозвался:

— Делаю одну вещь в коридоре, только не знаю, как это называется.

— Вот вам, пожалуйста, и лингвистика, — проворчал Пембертон с заметным благорасположением к лингвистике. — А чем ты ее делаешь? — крикнул он.

— Магнитом и железными опилками.

— Тогда это физика, — прокричал Пембертон. — Впрочем, какая разница, лишь бы получалось. Как кончишь, спускайся вниз.

С публикой вроде Джонни Пембертон ладил как нельзя лучше. Люди искушенные — вот с кем ему приходилось туго. За это, помимо прочего, его и уважали Скроупы. С умниками ему было не по себе. В начале второй мировой войны он в смятении бежал в Америку, где и застрял, став тайным сотрудником ЦРУ. Когда его связь с ЦРУ выплыла наружу, не обошлось без шума, так как до этого он неизменно пользовался репутацией непоколебимого и трезвого радикала — он таким и выглядел при его подкупающей внешности: долговязый, по-мальчишески сутуловатый, с цепким взглядом скульптора. Скроупы принадлежали к тем немногим, кто еще принимал его у себя, когда ему случалось бывать в Англии.

Нора в эту минуту думала о еще одной страсти своего мужа — его видавшей виды машине. Допуская, что ему может прийти в голову съездить прокатиться, она вышла прогреть мотор.

— Тебе по каким предметам задали на завтра? — спросил Пембертон, когда Джонни спустился вниз.

— По истории, по географии, по природоведению.

— Что же такое история?

— Это как люди воюют.

— А скажи ты мне, что такое география?

— Это про те места, куда вы все ездили.

— А природоведение?

— Как воюют.

— Постой, ты сказал, как воюют — это история.

— История — это как люди. А природоведение — как воюют звери.

Филип оторвался от страниц "Экономиста". Он был в одном носке, а другой натянуть забыл.

— Н-да, как подумаешь о тщете людских усилий… — сказал он, имея в виду увлекшую его передовую, но голос его при этом звучал по обыкновению бодро.

— А не съесть ли нам всем по булочке? — предложил Пембертон. — Боюсь только, что они уже остыли.

— Я и холодные люблю, — сказал Джонни.

— И я. Хотя, с другой стороны, может, поджарить тебе гренки по-французски?

— Как это "по-французски?" — сказал Джонни.

— По-французски — значит, на американский лад, — сказал Пембертон.

— Ой, а ты не запутался?

Задетый, потому что вопрос с очевидностью пришелся в самую точку, неся с собой глубокий подтекст, о котором неприятно было задумываться, Пембертон повел мальчика на кухню поджаривать гренки по-французски на свою и его долю.

Филип пошел за ними.

— Нравится тебе в Америке, да?

— Во всяком случае, мне там как радикалу очень интересно, — отвечал Пембертон. — Очень важные вещи происходят. Столько честных людей садятся в тюрьму, а другие пытаются осмыслить для себя ход событий. Но с досугом у меня в Нью-Йорке застопорилось. Все жду — вот-вот что-то случится. Ну хоть разок в день. Два — это уж слишком. Но куда прикажете девать время, когда событий нет как нет?

— Со мной то же самое, — сказал Филип. — В Европе, скажу тебе, дни проходят за днями, а событий никаких. Может быть, перейдем с гренками в оранжерею?


Блаженствуя среди любезных его сердцу помидоров, Филип достал тюбики с красками.

Пембертон оглядел холст на мольберте.

— Какой большой.

— Я по-прежнему пишу миниатюры, но вот увидел в лавке этот холст и не устоял перед размерами, — сказал Филип. — Работаю над ним по утрам.

Нора вернулась из гаража, где, после долгих усилий, завела машину. Она сосредоточенно оглядела сине-зеленую мешанину на холсте.

— Ляпаем напропалую, такой наступил период, — сказала она.

Пембертон считался их близким другом, но эти цельные натуры подавляли его. На фоне их добродушной стойкости он выглядел в собственных глазах жалким приспособленцем. Он и хотел бы, да не мог забыть, каким извилистым путем шел в вопросах политики. И сейчас, сидя в оранжерее, он вдруг понял, что всей душой ненавидит Филипа.

— Где мы с тобой в первый раз встретились, не помнишь? — сказал Филипп, с силой болтая кистями в кастрюле со скипидаром. Нора вышла, чтобы сдать Джонни с рук на руки родителям, которые, судя по шуму за входной дверью, приехали забрать сына.

— Не на пароходе ли по пути в Америку? — сказал Пембертон, превыше всего озабоченный воспоминаниями о том, как улепетывал от второй мировой войны.

— Нет, по-моему, в Йельском университете.

— Ах да, верно. Вспомнил. Когда бишь это было?

— Во времена Маккарти. Я приезжал читать лекции.

— Правильно.

— Мы вместе обедали, и все шло замечательно, покуда ты не сцепился с какой-то преподавательницей из-за Комиссии по антиамериканской деятельности. Ты говорил, что ты против Комиссии, а она — что ты за.

— Помню-помню. Занятный был вечер.

— Мне-то лично показалось, что гаже некуда, — сказал Филип.

— Я тебя понимаю. Мне, в сущности, было тоже гадко, но что толку ворошить прошлое?

А то, что если прошлое не ворошить, оно будет повторяться вновь и вновь, подумал Филип.

— В каком смысле — гадко? — сказал он.

— А тебе в каком?

Филип решился.

— Судя по всему, двух твоих студентов кто-то заблаговременно просветил насчет того, что я — социалист. Мне за столом предназначалась роль мишени для наскоков. Так вот, меня почему-то не покидало тягостное ощущение, что просветил их ты. Было это?

— Нет, бог с тобой!

— Они потом показывали мне твои письма с прозрачными намеками.

— Не верю.

— Ладно, тогда вопрос исчерпан.

— А как их фамилии? — в страхе спросил Пембертон, ища спасения в подробностях, которые его друг наверняка не мог помнить.

— Слушай, — сказал Филип, — ты был тогда в другом лагере, и только. Ты забыл, как было дело. Тебе вообще свойственно вычеркивать события из памяти. Когда ты предложил мне приехать читать лекции, ты находился в незавидном положении — ты сменил подданство и вполне мог ждать, что Маккарти объявит тебя коммунистом. Так? Тебе необходимо было сунуть ему кость в зубы, заткнуть ему чем-то пасть, и ты вызвал меня. Так или нет? Тем более что я не американский гражданин, и для меня это было не опасно. Интересно только, как ты до этого додумался. — Последовало молчание. — Из страха, что ли?

— Я просто спросил у студентов, кого они предпочли бы получить в лекторы, больше ничего, — упрямо уходил в кусты Пембертон.

Филип сделал несколько широких мазков и отложил в сторону недоеденный гренок.

— А может быть, ты и прав, — сказал Пембертон.

— Эх, друг ты. мой, страх — это и ежу понятно, — сказал Филипп. — Но нельзя же просто так взять и заявить, что я, может быть, и прав. Мог бы, знаешь ли, постоять за себя. В других случаях тебя этому учить не приходится.

Пембертон, сдерживая бешенство, заходил по оранжерее.

— Наливаются у тебя помидоры, — сказал он.

— Верней будет сказать — у Норы. Это она за ними ухаживает.

— Не знал, что ее могут привлекать такие вещи, как теплицы. — Что угодно, лишь бы отвести разговор от пятидесятых.

Филип покосился на старого приятеля.

— Нора только что прошла ускоренный курс русского языка и, по-моему, изрядно вымоталась.

— Я думал, что ее область — английское средневековье и раннее Возрождение.

— Как бы то ни было, ее вдруг привлекло творчество одного русского драматурга, конец прошлого века — что-то построенное на судебной ошибке. Ей предлагали взять Англию, шестнадцатый век, — могла бы, наверно, заработать кучу денег, — но ее влекло к новому, и она не отступилась от этой своей затеи с девятнадцатым веком. Беда в том, что на совете ее на этот год завернули. Когда действуешь по-Нориному, не всегда получается как надо. Не всегда, но достаточно часто. Причем по количеству, конечно, судить нельзя, не в том суть. При правильной точке зрения, если у тебя хоть раз в жизни получилось как надо, этого уже вполне достаточно, а у Норы получалось далеко не раз. Потом стал