Из старых записных книжек (1924-1947) — страница 26 из 48

юхала о нашей самовольной отлучке. Встретила меня в библиотеке и сказала - не глядя в мою сторону:

- В следующий раз не спущу.

Колюшку варили, жарили, делали из нее котлеты. Кормил несколько дней маму, выменивал на табак. Не думал, что такая вкусная эта игрушечная, кукольная рыбешка...

* * *

Как весело, изящно играют в весеннем небе ласточки. Всё кружатся на одном месте (всего их четыре). То выстроятся гуськом, ленточкой, то разлетятся и тут же снова сомкнутся - уже треугольником. Тройка не расстается, а четвертая временами отходит - держится несколько поодаль.

Семья? Папа с мамой учат маленьких? К стыду своему, не знаю. Радует уже одно то, что снова ласточки в ленинградском небе. Зимой ведь днем с огнем воробья не сыскать было.

* * *

Прекрасное французское выражение Bruit de silence - звуки тишины. Только тот, кто жил в Ленинграде в 1941-1942 годах, по-настоящему поймет и оценит эту божественную музыку.

* * *

Сколько раз у меня в жизни бывало. Совру - и сразу же попадаюсь. Мальчиком еще это заметил.

Последние годы как будто врать не приходилось, воздерживался даже в тех случаях, когда ложь была бы оправдана, как "ложь во спасение".

Но война подтачивает нас не только физически.

В декабре еще, кажется, пришел в поликлинику. Авитаминоз. По всему телу фурункулы.

Врачи в пальто. Я - тоже. Дымит железная печурка. Коптит фитюлька.

Желая разжалобить врача и, может быть, в смутной надежде, а вдруг она выпишет мне какую-нибудь необыкновенную карточку на дополнительное питание, я говорю:

- Вы знаете, доктор, совсем ослаб. Вчера ехал в трамвае и упал, подкосились ноги.

- Какой трамвай? О каком трамвае вы говорите? Трамваи не ходят в Ленинграде уже второй месяц!..

Было ли у меня, оставалось ли чем покраснеть?!

Врач склонилась над столом, что-то пишет. Сердце слегка замирает. А вдруг... А вдруг - на дополнительное питание?

Дает мне бумажку. Читаю. Направление - в венерологический диспансер. Проспект 25-го Октября, дом 80.

- Зачем это?

- К накожнику. Лечить фурункулез.

* * *

В том доме, где был кинематограф "Паризиана" (теперь он называется "Октябрь"), в одном из помещений второго этажа, где в годы моей и Гришиной юности располагалось сказочное "Севзапкино", - теперь венерологический диспансер. Да и кто бы мог думать, что этот диспансер сейчас, в эти дни, в осажденном городе функционирует!

На вешалке - изможденная женщина в сером халате. Под сорок, а может быть, и гораздо меньше. Что о ней можно сказать? Ведьма! Женщина, которую голод и другие напасти не только лишили возраста, но и сделали ведьмой.

- Ходят тут! Еще один пришел...

Вырывает из рук пальто, бросает на прилавок металлический номерок.

- Сволочи! Давить вас всех надо...

Она же принимает направления, записывает куда-то фамилию.

- Сиди! Жди. Вызовут.

И через полминуты:

- Гады! Всех вас - из пулемета... Не лечить, а из пулемета... Без жалости.

Больные - человек пять-шесть - сидят вдоль стен на скамейках, молчат, не отвечают, ждут.

У меня направление к доктору Шишкиной. И опять возникает робкая надежда, вытекающая, конечно, из болезни и из каких-то ползающих по городу слухов, будто врачи могут, будто им дана власть выписывать дополнительное питание: белый хлеб, сливочное масло, вино.

Не было такой власти у врачей.

Шишкина - пожилая женщина. Крупная.

Осматривает меня. Выписывает какую-то мазь.

- Витамины бы вам надо.

- Может быть, выпишете, доктор?

- Выписать могу, а где вы их достанете?

Из гнусного желания подольститься, подняться, вырасти в ее глазах, говорю:

- Может быть, удастся через Союз писателей?

- Ах, вот как? Вы писатель? Гм. Есть такой писатель-венеролог Фридлянд. Случайно не знаете?

- Ну, как же!

И чтобы подкрепить свои слова, доказать, что я знаю Фридлянда (а я его и в самом деле знаю), я опять беззастенчиво вру.

- Как раз, вы знаете, третьего дня встретил его в Союзе.

И на этот раз молниеносно срабатывает возмездие.

- Третьего дня? Фридлянда? Как же вы могли его, простите, встретить, если он еще месяца два назад эвакуировался?

Что-то бормочу:

- Да, конечно, я ошибся. Это был не он, вероятно. Стал плохо видеть. Авитаминоз, по-видимому.

* * *

Хожу в этот диспансер каждый день или через день.

Каждый день или через день вижу и слышу эту женщину, с которой будто заживо содрали кожу. Стоит за своим барьером и задыхается от ненависти и злости:

- Давить вас! Гады! Всё ходят, ходят...

А больных все меньше и меньше.

Один раз прихожу - гардеробщица стоит не за своим барьером, где вешалки, а у перегородки, отделяющей приемную от врачебных кабинетов. В приемную выходит половина или четвертушка круглой железной почки. По-видимому, печку сегодня топили. Ведьма стоит прижавшись всем телом и щекой к этому теплому, круглому железу, греется.

- Повесь сам, - говорит она мне сонным голосом.

Вешаю пальто на крючок, беру железную бирку, возвращаюсь в приемную. Сижу. Молчу. Она, против обыкновения, тоже молчит. И вдруг слышу ее голос. Не своим скрипучим, а каким-то жалобным-жалобным, человеческим, женским, детским голосом она говорит:

- Пантелеев, ты ведь, наверно, рабочий, а? Четыреста грамм получаешь? Карточка у тебя хорошая, ведь правда? Принеси мне, знаешь, маленький-маленький кусочек хлеба!..

Я обескуражен, убит этим ангельским голосом, бормочу, что, мол, нет, я не рабочий. А она все так же прижимаясь щекой к зеленовато-серой железной печке, совсем сонным и совсем не своим голосом:

- Ну, Пантелеев, ну совсем, совсем маленький...

Хлеба я не достал. Достал кусочек сахара. С этим сахаром, завернутым в бумажку, через день или через два прихожу в диспансер. В гардеробе, за барьером стоит мерзнет маленькая чахлая старушка в черном халате.

- А где, - спрашиваю, - эта, которая всегда здесь работает?

- А где, милый? А там, где и все будем. Померла. Кажись, еще третьёводнись.

* * *

6 июня 1942 г.

Странная штука человеческая память. Сидели вчера с мамой в саду под цветущей яблоней. Вдруг она усмехается и говорит:

- Серж Бантиков и Жорж Кантиков.

- Что это? Откуда?

- Не помню. Ты знаешь, абсолютно не помню. Что-то в молодости, в Шувалове. Наверно, из пьесы какой-нибудь.

* * *

Еще с февраля, кажется, стоит у западной стены половцевского дворца трофейная немецкая вошебойка - огромный металлический цилиндр, напоминающий межпланетный корабль будущего, - именно такими их изображают иллюстраторы фантастических романов.

Аппарат этот не понадобился. Немцы полагали, что из осажденного, погибающего от голода и холода города на их позиции поползут мириады вшей, что помощниками и пособниками их, наряду с бомбами, обстрелами, пожарами, выступят мор, эпидемии. Ничего подобного не произошло. За десять месяцев я не видел в городе ни одного "бекаса" - ни дома, ни в больнице, ни в поликлинике, ни в милиции, ни на рынке... Город, где всю зиму не работали водопровод и канализация, где люди десятками (и уже сотнями) тысяч умирали и умирают от истощения, не было ни одной вспышки тифа. Отличная работа органов здравоохранения? Да, конечно. Это не фраза, что люди в белых халатах оказались такими же героями, как и другие защитники города. Но есть тут и другое. Опять вспоминаю слова Житкова - было чем подпереть дух ленинградцам. Ведь давно замечено, что вошь как предвестница смерти ползет в первую очередь на малохольного, на ослабшего духом...

* * *

Вчера был в городе, в Союзе. Кадр из фильма. Сижу у К., говорим о чем-то ("Мужайтесь, мужайтесь, все будет хорошо, справедливость не может не восторжествовать!"), в это время в кабинете появляется Ляля. В ватнике, в брезентовых рукавицах, с вязанкой дров за плечами. Бросает дрова на пол у времянки, садится на корточки, растапливает печь. Конечно, мы не здороваемся.

И еще кадр. В кабинет К. заходит зачем-то И.А.Груздев. Здоровается со мной, ударяет себя по лбу, восклицает:

- Товарищ Пантелеев! Простите меня. Ведь я ужасно виноват перед вами. У меня к вам поручение от Маршака.

Оказывается, он летал в Москву, видел С.Я. и тот просил его передать мне...

- Сейчас, сейчас, я все записал.

Листает свою маленькую элегантную записную книжку.

- Вот. "Передать Пантелееву, что его дело решено благоприятно. Ему следует зайти на Литейный, дом сорок один..."

Спрашиваю:

- Простите, Илья Александрович, а когда вы видели Самуила Яковлевича?

- Давно. В том-то и дело. Очень давно. Еще в марте.

- А когда вы вернулись в Ленинград?

- Тогда же. В марте.

Конечно, я благодарю его. Жму руку.

Поздравляет меня и К.:

- Вот видите!!!

Сегодня я лежу.

Поднялось кровяное давление. Зинаида Васильевна, которая измеряла это давление специальным аппаратом, спрашивает, были ли у меня какие-нибудь волнения.

- Нет, никаких особенных волнений не было.

* * *

Гулял сегодня с мамой. Показывал ей - издали - руины Елагина дворца. Показал немецкую вошебойку.

От вошебойки попахивает карболкой. Или хлоркой. Запах угрозыска, тюремной камеры...

Один из запахов детства.

Но это не раннее детство. Вспоминал сегодня запахи раннего, дореволюционного детства. Как же их много!

Запах лесного двора. Свежей сосновой доски, опилок.

Запах тополя (липкой тополевой почки).

Запах гриба-дождевика.

Запах корюшки. Чем-то напоминает запах молоденького огурца.

Запах ванили на страстной неделе перед пасхой.

Запах медной дверной ручки.

Запах каретного сарая (дегтя и кожи).

Пыльный запах курятника.

Запах прачечной.

Запах деревянного пенала.

Запах маминой муфты.

Запах закрытой печки, легкого угара.