Из «Свистка» — страница 2 из 13

{13}. С этой точки зрения должен быть признан огромный талант в г. Лилиеншвагере, который, как сам признается, «всем явлениям природы придает смысл живой», никогда не пускаясь в простое, бесплодное поэтизированье неразумных явлений мира. Поэзия его должна составить новую эпоху в нашей литературе: нельзя без особенного чувства читать стихотворения, в которых поэт при виде весны размышляет об английском судопроизводстве или, отморозивши себе нос, с отрадою предается историческим воспоминаниям о двенадцатом годе. До сих пор только г. Розенгейм приближался несколько к такой высоте, да еще разве гг. Майков и Бенедиктов в некоторых стихотворениях давали слабые намеки на подобную гражданскую поэзию{14}. – Прочитавши поэму г. Лилиеншвагера, читатели согласятся с нами, что к нему более чем к кому-нибудь можно приложить слова г. Дружинина (в «Библиотеке для чтения» 1859 года, № 1) о г. Майкове: «он сумел проложить себе дорогу и в мире высоких помыслов доискаться того лиризма, которым натура его не была богата».)

Четыре времени года{15}

1Весна

Боже! Солнце засияло,

Воды быстро потекли,

Время теплое настало,

И цветочки расцвели!

Жизнью, светом всюду веет,

Мысль о смерти далека,

И в душе идея зреет,

Поэтично высока!

Так законов изученье

Свет и жар нам в сердце льет

И свободное теченье

Нашей мысли придает.

Так в разумном вертограде

Правых английских судов{16}

Расцветает, пользы ради,

Много нравственных цветов!..

Всем явлениям природы

Придавая смысл живой,

К солнцу правды и свободы

Возношусь я так весной!

2Лето{17}

Иду по ниве я, смотрю на спелый колос,

Смотрю на дальний лес и слышу звонкий голос

Веселых поселян, занявшихся жнитвом

И живописно так склоненных над серпом…

Иду и думаю: так нравственности зерна,

Так мысли семена пусть вырастут проворно

На ниве нравственной России молодой

И просвещения дадут нам плод благой.

Пускай увидим мы, пока еще мы вживе,

На невещественной, духовной нашей ниве

Духовный хлеб любви, и правды, и добра,

И радостно тогда воскликнем все: «ура!»…

Наш демон (Будущее стихотворение)

В те дни, когда нам было ново

Значенье правды и добра

И обличительное слово

Лилось из каждого пера;

Когда Россия с умиленьем

Внимала звукам Щедрина{18}

И рассуждала с увлеченьем.

Полезна палка иль вредна;{19}

Когда возгласы раздавались,

Чтоб за людей считать жидов{20},

И мужики освобождались{21},

И вред был сознан откупов;{22}

Когда Громека с силой адской

Все о полиции писал;{23}

Когда в газетах Вышнеградский

Нас бескорыстьем восхищал;{24}

Когда мы гласностью карали

Злодеев, скрыв их имена{25},

И гордо миру возвещали,

Что мы восстали ото сна;{26}

Когда для Руси в школе Сэя

Открылся счастья идеал{27}

И лишь издатель «Атенея»

Искусства светоч возжигал;{28}

В те дни, исполнен скептицизма,

Злой дух какой-то нам предстал

И новым именем трюизма

Святыню нашу запятнал.

Не знал он ничего святого:

Громекой не был увлечен,

Не оценил комедий Львова,{29}

Не верил Кокореву он{30}.

Не верил он экономистам,

Проценты ростом называл

И мефистофелевским свистом

Статьи Вернадского встречал{31}.

Не верил он, что нужен гений,

Чтобы разумный дать ответ,

Среди серьезных наших прений —

Нужна ли грамотность иль нет…{32}

Он хохотал, как мы решали,

Чтоб мужика не барии сек{33}.

И как гуманно утверждали,

Что жид есть тоже человек.

Сонм благородных протестантов

Он умиленно не почтил

И даже братьев Милеантов

Своей насмешкой оскорбил{34}.

Не оценил он Розенгейма,

Растопчину он осмеял{35},

На все возвышенное клейма

Какой-то пошлости он клал.

Весь наш прогресс, всю нашу гласность.

Гром обличительных статей,

И публицистов наших страстность,

И даже самый «Атеней» —

Все жертвой грубого глумленья

Соделал желчный этот бес,

Бес отрицанья, бес сомненья{36},

Бес, отвергающий прогресс.

Конрад Лилиеншвагер

Письмо из провинции

Чей шепот в душу проникает?

Кто говорит мне: «веселись!»?

Так спрашиваю я себя с некоторого времени чуть не каждый день – и вот по какому случаю.

С каждой почтой получаю я из столиц (преимущественно из Москвы) газеты и журналы, и в каждом их нумере меня поражает какой-то таинственный голос, рассказывающий какую-нибудь из мелких житейских неприятностей и с видимым удовольствием прибавляющий, что «пришла наконец благодатная, радостная, желанная и т. д. пора, когда подобные неприятности можно рассказывать во всеуслышание». Под рассказом обыкновенно подписан какой-нибудь зет или икс, а чаще и ничего не подписано; местность не обозначена; к кому голос относится, неизвестно. Я долго ломал себе голову, чтобы узнать, о чем хлопочут восторженные рассказчики, и наконец остановился на предположении, которое на первый раз может вам показаться странным, но которое не лишено своей доли правдоподобия. Я полагаю, что все безыменные известия в ваших газетах сочиняет один какой-нибудь шалун, желающий подурачить вас, господ редакторов. Вы все ведь, разумеется, – народ кабинетный; вы насквозь пропитаны идеальными понятиями о жизни; вам все в мире представляется необыкновенно связным, разумным, чистым и пр. В своем умозрительстве вы по неведению действительной жизни решительно уподобляетесь тому профессору, который у Гейне «затыкает своим колпаком все прорехи мироздания»{37}. Вы еще недавно стали соглашаться, что жизнь имеет некоторые права, что литератор тоже есть до некоторой степени смертный, что толпа достойна отчасти вашего внимания и пр. Мы, разумеется, тотчас же приметили начало вашего обращения и дружно рукоплескали благому начинанию. Но для вашей же пользы позвольте нам иногда сообщать свои замечания о некоторых странностях, нередко проявляющихся в ваших суждениях о действительной жизни, с которою вы начинаете знакомиться. На этот раз я намерен сообщить вам несколько практических замечаний о тех голосах, которые теперь так часто раздаются в журналах и газетах. Имея о русской жизни и русском обществе понятие, как видно, самое неопределенное, вы постоянно приходите в изумление, поднимаете шум и начинаете горячиться из-за таких вещей, к которым мы все давно уже привыкли и которые вообще не принадлежат к числу явлений чрезвычайных. Вам, например, скажут, что кто-то и где-то взятку взял; вы сейчас думаете: «ужасное, чудовищное, сверхъестественное событие! надо о нем объявить во всеобщее сведение!» – и немедленно печатаете, что вот, дескать, какое событие произошло: один чиновник с одного просителя взятку взял! – Услышите вы где-нибудь, что цыган лошадь украл; поднимается шум, пишутся грозные обличения на неизвестного цыгана, укравшего лошадь. Пришлет вам кто-нибудь известие о том, что один сапожник плохо сапоги шьет; вы сейчас же и тиснете известие о сапожнике с видимым удовольствием, что можете сообщить такую новость. Вы, конечно, предполагаете, что чиновник, взявший взятку, цыган-конокрад и плохой сапожник – такие редкие исключения в России, что на них будут все сбегаться смотреть, как на г-жу Пастрану{38}. Но смею вас уверить, что вы ошибаетесь, просвещенные литераторы и журналисты! Я, конечно, не могу еще назваться человеком старым, не могу похвалиться и тем, чтобы я видал слишком много; но все же я, должно быть, опытнее вас, и потому вы мне можете поверить. И я вам скажу, что у нас, собственно говоря, – что ни цыган, то и конокрад; что ни сапожная вывеска, то и плохой сапожник; что ни присутственное место, то и чиновников такая толпа, в которой никого не распознаешь по тому признаку, что один берет взятки, а другой нет… Это верно; спросите кого хотите, если мне не верите. Мы, читатели, даже удивляемся все, как