По отношению к социальным вопросам я тоже узнал кое-что новое. Здесь чистому индивидуализму гладстонианства противопоставлялось учение давно уже существовавшей группы «фабианцев», проповедовавших своего рода социализм без утопии, боровшихся против марксизма и даже проповедовавших союз между социалистами и более прогрессивными сторонниками либерального империализма. Главный вождь фабианства Сидней Вебб был даже в тесных отношениях с этой политической группой и в контакте с лордом Розбери. Он даже развил смелый тезис своего единомышленника Бернарда Шоу, что «хорошо управляемое государство на обширной территории предпочтительнее большому количеству воюющих между собой единиц с недисциплинированными идеалами». Это принципиально ограничивало право самоопределения мелких народностей.
С одним из младших фабианцев я тогда же познакомился: это был Рамсей Макдональд, тогда молодой учитель, едва начинавший, в роли частного секретаря, свою парламентскую карьеру. Он позвал меня к себе домой; я с трудом отыскал крошечное мансардное помещение, откуда, к большой гордости хозяина, открывался обширный вид на лондонские крыши. Около хозяина резвились две маленькие девочки, и сам он был такой милый, обходительный и простой, и в квартире было очень уютно. Это мимолетное знакомство дало мне потом ключ к пониманию личности Макдональда. Повторяю, последствия всех этих новых впечатлений сказались позже. Я приезжал в Англию с репутацией крайнего левого, и в этом качестве меня встретили и фетировали такие видные журналисты, как Гардинер, Массингам и Перрис. Но, может быть, и они тогда же заметили на мне умеряющее действие английской политической жизни, так как при более близком знакомстве отношения эти стали более сдержанными.
Мои собственные занятия в этот лондонский сезон шли в двух направлениях. Во-первых, я воспользовался близостью к нелегальной литературе, чтобы пополнить свои сведения об истории русского социализма после 90-х годов, усвоенные в Гарварде. Эти данные я ввел в текст второй части моей английской книги. Должен признать, что примирительный характер движения 90-х годов продолжал и тут определять мой взгляд на возможную дальнейшую эволюцию социалистической политики. На нем было построено мое представление – лучше сказать, мои надежды на согласованное действие радикалов русского либерального движения с умеренными течениями социализма. Как увидим, я в этом жестоко ошибся.
Расхождение меньшевиков с большевиками – как раз в эти годы – не могло мне быть известно. Одна видная фигура русской революции – ее народнического оттенка – заслоняла для меня суть этих разногласий. Я познакомился в Лондоне с «бабушкой русской революции», Екатериной Брешковской. Это была другая обаятельная личность, параллельная Кропоткину. Как нарочно, оба встретились, в моем присутствии, в квартире эмигрантов супругов Серебряковых. Свидание стариков было самое задушевное, и после угощения оба пустились в русский пляс. Надо было видеть, как бабушка Брешковская кокетливо помахивала платочком, павой приплясывая кругом своего кавалера, а Кропоткин увивался кругом ее гоголем. О, матушка Русь! Крепко засела ты в сердцах этих неумолимых противников русской старины. Брешковская, по своему обычаю, принялась было пропагандировать и меня. Но тотчас заметила, что я «ученый» – и переменила свое привычное «ты», с которым обращалась ко всем своим, на церемонное «вы». Позднее скажу, как я ей все-таки пригодился – в Америке.
Другим направлением моих лондонских занятий служила работа в Британском музее. Я решил продолжить там третий том моих «Очерков», остановившийся перед эпохой Екатерины II. Никак не мог я ожидать, что это единственное в мире книгохранилище окажется таким богатым и для моей темы. Соответственная часть «Очерков» (увы, последняя, которую я успел написать) почти целиком составлена по материалам Британского музея.
Пережив жестокую зиму 1903–1904 гг. в Лондоне, я остался там до начала весны. Не могу забыть первых влияний этой весны, которые я вдыхал в чудесном Kew Gardens – ботаническом саду Лондона. Я часто стал возвращаться туда, наблюдая, как зеленела и расцветала весенняя флора. Не с впечатлениями «черных» и «желтых» туманов уезжал я из английской столицы, а с ощущением возрождения и победы могучих сил природы.
9. Аббация и смерть Плеве (1904)
Я воспользовался предстоявшей поездкой на Балканы, чтобы по дороге встретиться с моей семьей после годичной разлуки 1903–1904 г. Мы условились съехаться в прелестном уголке Кварнерского залива, в двух шагах от Фиуме (по-славянски Риека), в курорте Аббация, огражденном от ветров плоскогорьем Истрии. На узком побережье залива горный климат Крайны круто переходит здесь к мягкой температуре и к роскошной растительности Средиземного моря. Я попадал здесь притом в самое средоточие национальной борьбы между итальянцами, населявшими западный берег Истрии, и славянами; здесь проходила также граница между двумя славянскими народностями, словенцами и хорватами. От Триеста и Фиуме шел дальше на юг и на восток сплошной славянский хинтерланд. Исходная точка для поездки по восточному побережью Адриатики на Западные Балканы определялась таким образом сама собою.
Жена приехала в Аббацию из Швейцарии, где лечились мои младшие дети. Со старшим сыном она встретила меня у пристани пароходика, совершавшего рейсы между Аббацией и Фиуме. Радость встречи была взаимная. Они уже начали свои утренние купания. Я не мог регулярно сопровождать их, так как занят был подготовкой к предстоявшей поездке. Только к вечеру мы выходили вместе на прогулки по парку и по местному побережью. В небольшом отеле, где мы поселились, оказались соседями русские: интеллигентные пожилые старики, оторванные от России, но знавшие меня по имени. С ними до поздней ночи мы вели оживленные политические беседы, и я устанавливал свои оптимистические прогнозы на ход начинавшейся революции.
Неожиданное – или, точнее, очень ожиданное – обстоятельство подтвердило эти прогнозы. 29 июля, выйдя навстречу семье, возвращавшейся с утреннего купания, я увидел издали в руках жены лист газеты, которым она мне махала с признаками сильного волнения. Я ускорил шаг и услыхал ее голос: «Убит Плеве!» Я прочел телеграмму.
Да, действительно, Плеве взорван бомбой по дороге к царю с очередным докладом!.. И эта «крепость» взята.
Плеве, который боролся с земством, устраивал еврейские погромы, преследовал печать, усмирял порками крестьянские восстания, давил репрессиями первые проявления национальных стремлений финляндцев, поляков, армян – проявления, пока еще сравнительно скромные, – Плеве убит революционером. Он, который сказал Куропаткину: «Чтобы остановить революцию, нам нужна маленькая победоносная война». Война оказалась не маленькой и не победоносной; перед смертью Плеве как раз русские войска испытывали поражения – и вот ответ русской революции!
Здесь, очевидно, русская борьба против «осажденной крепости» самодержавия вступала в новую фазу. Как отзовется правительство на новый удар?
Через несколько дней пришел в Аббацию № 52 «Освобождения» от 1 августа, и в нем я прочел строки своей собственной статьи, посланной еще до убийства Плеве. «Плеве, несомненно, дискредитирован в глазах всей России, и его падение есть только вопрос времени».
Струве, в редакционной статье номера, выражался откровеннее: «С первых же шагов преемника убитого Сипягина, назначенного на его место два года тому назад, вероятность убийства Плеве была так велика, что люди, понимающие политическое положение и политическую атмосферу России, говорили: «Жизнь министра внутренних дел застрахована лишь в меру технических трудностей его умерщвления»… И этот человек два года назад разговаривал со мной – правда, по приказу царя, по-человечески! Теперь радость по поводу его убийства была всеобщая. Другой сотрудник «Освобождения» говорил по этому поводу в том же номере о «моральной противоестественности чувства радостного удовлетворения», вызванного «в сердцах многого множества русских людей» исчезновением Плеве; но он признавал, что чувство это «вполне естественно при противоестественных условиях русской жизни». О моей политической реакции на попытку правительственной уступки после убийства Плеве я говорю на дальнейших страницах этих воспоминаний.
Было очевидно, что наша политическая борьба с этого момента должна была перейти на новые рельсы. И намеченная мною летняя поездка на Западные Балканы врывалась в ход моих собственных политических переживаний, которые уже во время заграничных скитаний слились в одну определенную линию. Благодаря моему участию в нашем оппозиционном журнале «Освобождение», эта линия, намеченная уже в совещаниях с группой И. И. Петрункевича весной 1902 г., развивалась мной дальше самостоятельно, отчасти в идейном контакте с моими единомышленниками из круга «земцев-конституционалистов», отчасти же и в полемике с их правым, а потом и с левым крылом, когда уже в мое отсутствие движение разрослось и втянуло в себя разные и отчасти противоречивые политические настроения. На выработке этой политической линии я должен буду остановиться, ибо она послужила для меня переходом от литературного сотрудничества к активному участию в политической борьбе. При этом мне придется вернуться несколько назад и забежать вперед в общем ходе моих воспоминаний. Но предварительно я должен, соблюдая хронологию, рассказать об осуществлении своей ближайшей цели – балканской поездке, от которой, как и от обещанного Крейну курса о западных славянах, я не считал себя вправе отказаться.
10. Поездка по Западным Балканам
Главной целью моей поездки по Западным Балканам было то, чего нельзя было найти в книгах: национальное славянское движение, разгоравшееся тогда в народных массах и скрытое от глаз австро-венгерской полиции. Между Аббацией, где я остановился, и соседним Фиуме (Риека), прославленным потом авантюрой Габриэля Д’Аннунцио, как раз проходила граница между Австрией и Венгрией, иллюстрировавшая искусственное раздробление западных славян и отделявшая словенцев от хорват. Хорваты венгерского «Королевства» отделялись, в свою очередь, от сербов в оккупированных Австрией Боснии и Герцеговине, а население последних, в свою очередь, делилось между тремя исповеданиями: православные, католики и мусульмане. Береговая полоса Далмации так же искусственно была отделена не только горами, но и политикой от своего загорья. И, однако, среди всех этих раздробленных кусков славянства давно уже крепла идея единой Югославии, долженствовавшей слить их всех в одном, объединенном политически и возрожденном духовно, славянском государстве. Кто мог предсказать тогда, как уродливо и неудачно будет использована эта идея? Только что вернувшаяся на сербский престол старая династия Карагеоргиевичей (1903) и новое поколение молодежи воскресили «югославскую» идею в ее первоначальной чистоте; но она жила под спудом: югославским патриотам приходилось скрываться. Политическая деятельность и партии существовали открыто в одной только Хорватии; тут и была провозглашена, в Фиуме, знаменитая «резолюция» национального единства хорватов и сербов (1905). В ближайшие после моей поездки годы начались славянские студенческие волнения – и австрийские судебные преследования славян за «измену». Словенская, сербская, хорватская молодежь должна была спасаться в Прагу, где нашла своего защитника в молодом профессоре Масарике. В этом идейном общении возрождалась старая идея славянского единства.