е дедушки Ленина. И выглядел гораздо моложе своих семидесяти.
Муромцев с ним был знаком поверхностно: слушал его лекции на факультете биологии МГУ, куда поступил в начале девяностых. Но не одолев второго курса, решил сменить профессию и перевелся в следующем году на юридический. В общем-то, правильно. Биолог бы из него вышел никакой, а сыщик и аналитик получился классный. О чем свидетельствовали звездочки на погонах.
Но почему вдруг профессор Тортошин вновь возник на его горизонте спустя двадцать пять лет? И теперь уже не как преподаватель в университете, а как «объект исследования»? Причем в самой серьезной форме. Более того, как средоточие преступных умыслов. Однако «умыслы», на юридическом языке, к противоправным действиям отношения не имеют. Эфирные эманации неподсудны. Ты можешь мысленно хоть весь мир сжечь, в тюрьму не посадят.
И тем не менее в юриспруденции, а тем более в оперативной практике, есть и такой термин, как «профилактическая работа с подозреваемым в злоправных умыслах». То есть человек только готовится совершить преступление, тщательно обдумывает все планы, а тут вдруг перед ним и возникает само Правосудие, хватая за руку. Останавливает перед последним роковым шагом. Хорошо это или плохо? Кому как.
Не лучше ли, если бы «объект» замочил, скажем, «субъекта», тогда и весь сказ, и все довольны. Кроме, разумеется, «замоченного». Но одним преступником уже меньше. Да и брать его можно прямо на месте злодеяния. Стоит только немного подождать, пока он топор на голову жертвы не опустит. Тут тебе и пресловутая «раскрываемость» повышается, и карьерный рост. Иногда так и происходит. Один отправляется по этапу, другой — вверх по служебной лестнице, третий — в морг.
Однако Муромцев придерживался иной точки зрения и практики в своей работе. Недаром он славился аналитическим складом ума и врожденной интуицией. А эти два качества позволяли ему вникать в преступные замыслы на стадии их развития и действовать, как врач-эпидемиолог перед грозящей пандемией. За что его и ценило руководство. Позволяло многое. Хотя и морщилось от своенравия и непредсказуемости подполковника Муромцева.
Конечно, Илья Гаврилович Тортошин никаким престарелым Раскольниковым не был и быть не мог. Масштаб совершенно не тот. Но вот насчет пандемии — верно. Только, может быть, за этим словом пряталось нечто большее, невиданное и неведанное. Такое, чему пока еще трудно было найти хоть какое-то разумное объяснение и название. А что именно — и предстояло выяснить Муромцеву.
…К скрытной деятельности Профессора его вольно или невольно вынудил обратиться старый приятель еще по биологическому факультету Алексей Федосеев. В свое время он был аспирантом у Тортошина, а позже и ассистентом в научных разработках. Чуть ли не близким доверенным лицом. Три недели назад они сидели в пабе на Смоленской, и Леша вдруг вроде бы невзначай спросил:
— Помнишь Илью Гавриловича?
— Профессора Мориарти, что ли? — тотчас же отозвался Петр, обладавший отменной памятью и молниеносной реакцией на любой вопрос. Тортошина и в те далекие годы студенты именно так и прозывали. Непонятно почему. Выглядел он вполне безобидно. Даже несколько карикатурно, с большой лысой головой и в очках с толстыми стеклами.
— Его, — кивнул Федосеев.
— А что с ним?
— Ничего. В том-то и дело, что «ничего». Не было его не видно, не слышно пятнадцать лет, а тут вдруг объявился на международной конференции в Институте биологии и генетики, где я работаю. И где сам он трудился долгие годы завлабом.
— И что с того?
— А то, что эта лаборатория имела статус сверхсекретной. Из нее даже листочка бумаги нельзя было вынести.
— Ну и что? — в четвертый раз, вроде бы равнодушно, спросил Петр. — Ваш Институт всегда был под особым контролем спецслужб. Да и сам изнутри наверняка был буквально нашпигован грушниками, кагэбэшниками и прочими «вежливыми людьми в черном». Включая, наверное, и «кротов».
Но он уже насторожился. Запахло жареным. Чутье его еще никогда не подводило. Алексей продолжил:
— «Кротов» мы всех поименно знали, им с превеликим удовольствием сливали дезу, целый спецотдел на это работал. Но сейчас не о том. Зачем Тортошин, давно уже отошедший от всех исследований и экспериментов, вдруг появился на этой, в сущности, никчемной конференции? Второе. Он предложил мне вновь сотрудничать с ним. В частном порядке. Поскольку, как я знаю, никакой даже мало-мальски значимой в науке и реальной в практическом смысле фирмы за ним не стоит. Не говоря уж о корпорации.
— Ну, это можно и не афишировать. Все большое делается в тени.
— Допустим. Предположим, что Профессор по чьему-то заказу собирает кадры для продолжения своих исследований в области рептилий и голубой крови. Но почему не объявить конкурс, тендер, не привлечь государственные мощности? Так же гораздо проще, чем собирать с миру по нитке.
Муромцев насторожился еще больше при словах «рептилии» и «голубая кровь». Хотя они для него ничего особенного не значили, он совершенно не предполагал, чем вообще занимались Тортошин и Федосеев в своей лаборатории. Это была закрытая информация даже для работников его ведомства. По крайней мере, для таких, как он, ниже генеральского уровня. Вслух же произнес:
— Ты же сам сказал, что ваша лаборатория была засекреченной. Вот, наверное, Профессор и не стал срывать покров тайн и дальше. Подписка о неразглашении в таких случаях имеет очень длинный хвост. А кстати, лаборатория до сих пор жива?
— Влачит вялое существование. После ухода Тортошина все начало медленно разваливаться. Он был мозгом всего этого живого организма. Второй такой гигантский ум найти трудно. Да и невозможно, по правде говоря. Так что работа затормозилась.
— А что за «рептилии»? Да еще с царской «голубой кровью»?
Федосеев лишь уклончиво пожал плечами. Говорить ему на эту тему явно не хотелось. Муромцев «зашел» с другого бока:
— Ну, хорошо, а архивные данные, результаты исследований и прочие материалы где хранятся?
— Частично в самой лаборатории, частично в личном сейфе директора института в его кабинете. Копий нет, — добавил Алексей, опережая следующий вопрос Муромцева. И добавил: — И я вот думаю: не потому ли Илья Гаврилович и нарисовался на этой конференции, чтобы только пронюхать, насколько бережно хранятся его наработки? На месте ли они, или их уже пустили по ветру? То-то он все возле директора института юлил. Обхаживал. А знаешь, кто у нас теперь директором?
— И кто?
— Серега Фуфанов. Младшекурсник. Ты его должен помнить.
— Этот трепло и бабник? Нечего сказать, удачная креатура. Главное, креативная, в смысле, где бы полопать, потравить байки да в чужую постель завалиться. Других, что ли, не нашли?
— Нам его Минобрнауки навязал. Серега весьма удачно женился на сестре министра. Так что, сам понимаешь.
— Ладно, черт с ним, — Муромцев вновь сменил курс: — Неужели у Тортошина, возглавлявшего всю эту вашу тайную алхимию, ничего из собственных разработок в личном архиве нет, чтобы соваться на старое место работы. Даже записей? Быть такого не может.
— Может. Исследования — это километры бумаг, десятки килограмм пленок и тысячи файлов. В черновиках, конечно, у него дома что-то могло храниться. Хотя и это нам запрещалось. Да он вообще все всегда держал в голове. А из лаборатории, как и мы, ничего вынести не мог. Там знаешь какая была спецпроверка? Даже в ублюдочные девяностые годы. Тройная охрана и тройная сигнализация. Все лаборатории, не говоря уж о подземных, не имеют прямого выхода наружу. Воздух, выходящий из них, всегда прокаливался, а все отходы обеззараживались и сжигались. Это сейчас на выходе стоят суперсовременные сканеры, а тогда догола приходилось раздеваться, как в бане.
— Интересно бы было на вас взглянуть, — усмехнулся Петр. — Представляю, как вы толпитесь у проходной и жметесь от холода, да еще без шаек и веников, чтобы прикрыть причинное место.
— Не шути, это обычная практика, когда речь идет о делах государственной важности. А секретные научные исследования — вроде того. Даже поболе. Никто не гарантирует, во что выльются. Может оказаться пшик, а могут сделать переворот не только в науке, но и изменить весь мир.
— Да знаю я, чего мне объяснять! — махнул рукой Муромцев.
— И вот что смешно, но и странно также. Во время августовского путча девяносто первого года — мне потом старожилы рассказывали — все наши лаборатории были в пожарном порядке опечатаны и взяты под усиленную охрану КГБ. Боялись, видно, как бы сотрудники в возбужденном сознании не родили мысль начать биологическую войну — «за» или «против» демократии. Не разберешь ведь… Но другой факт. Когда в девяностые все шло на продажу или попросту разворовывалось, от нефтегазового Самотлора и танкерного флота до писсуаров на Казанском вокзале, наш институт не то что не трогали, а продолжали с него пылинки сдувать. Ничего не растащили на сторону. Охраняли и оберегали пуще прежнего. А лабораторию Тортошина — тем паче.
— Может быть, у вас просто нечего было воровать или попросту забыли?
— Как же! — усмехнулся Федосеев. — Забудешь о нас… Нет, тут, думаю, дело в другом. То ли наверху действительно соображали, какую ценность представляют наши исследования, то ли… им подсказал кто: не трогать. Не касались ведь и других подобных «объектов» — в подмосковном Серпухове, в Питере, в Ктрове, в поселке Оболенск, которого до сих пор даже на карте нет. В Кольцове под Новосибирском. А были еще два вильнюсских научно-исследовательских института в сфере биологии, которые присоединили к нашей системе еще в СССР в целях конспирации, никакого отношения к спецпроектам они не имели, это было чистой воды прикрытие. Но они сейчас под американцами. Закрывали испытательные полигоны, но исследовательские институты не трогали. Почему? Кто запретил?
— Имеешь в виду вашингтонский Госдеп?
— А черт его знает. Может, есть и повыше кто. Да посерьезней.
Они некоторое время молчали. Беседа приобретала неожиданный оборот. Муромцев подумал, что Федосеев вовсе не случайно позвонил ему с утра и пригласил на встречу в этот паб.