Распахнулись двери, на крыльцо молодцы дюжие высыпали. Чинно, неспешно. Встали кто как, до самого низу, руки в боки, по сторонам поглядывают, да на главного ихнего, что на самом верху крыльца встал. Не иначе, как сам князь. Молодой, крепкий, статный, с кудрявыми волосами, аккуратной бородкой, взирает с усмешкой на потасовку, а участникам ее и невдомек. Поглядел-поглядел, легонько эдак головой качнул. Переглянулись промеж собою молодцы, что возле и вниз по ступеням стояли, пожали плечами, принялись порядок наводить. Неспешно, размеренно. Вот как косари идут. Вжикнула коса, легла трава полукругом. Снова вжикнула — снова легла. Так и тут. Идут это себе молодцы, ровно на гулянку, а вокруг них народишко снопами валится. Без разбору. Шагов на двадцать, может, от крыльца и отошли, как уж свалка и прекратилась. Стоят, места разные потирают, кому в какое больше влетело, недоумевают: и чего, в самом деле, разодрались?
Среди прочих Илья, со столбом в руках. И не заметил, как выдернул, чтоб сподручнее было. Вид же у него такой непонятливый, — то ли по поводу столба, то ли кутерьмы, в которой неведомо как участником оказался, — что князь и молодцы его за бока ухватились. Гогочут. Повернул Илья головой вправо-влево, да и сам вдруг расхохотался. За ним — вся площадь побитая. Ну что за народ такой? Только-только мало смертоубийство не учинили, а тут — заливаются: вот, мол, проказу какую учинили.
Отсмеялся князь, махнул рукой, Илью подзывает. Тот было так со столбом и пошел, да вовремя спохватился. Впихнул обратно, как сумел, подошел. Встал напротив, не знает, что и сказать. Князь тоже молчит, к молодцу присматривается.
— А скажи-ка ты мне, дородный добрый молодец, — сказал вдруг, — ты откулешной будешь? Как молодца по имени зовут, по батюшке величают?
— Зовут меня Ильей, — отвечает, — по батюшке — Иванович. Деревенька наша небольшая, возле речки будет. Город неподалеку, Муромой прозывается. А ты, часом, уж не князь ли?
— Да вроде того… И давно ты, Илья свет Иванович, повыехал из этой своей Муромы? Далеко ли путь держишь? Каким ветром тебя к нам в Киев позабросило?
— Давно ли — не скажу. Призамешкался в дороге, а то б раньше поспел. К тебе, в Киев спешил, чтоб, значит, в дружину проситься, богатырскую, ан задержаться пришлось.
— Хоть ты и выглядишь молодцом, — князь говорит, — а в дружину мою не каждый вхож. В ней — из лучших лучшие, со всей земли. Про каждого молва ходит, о каждом былинщики песни складывают. Не честь рядом с князем — честь великая с ними быть, за одним столом сидеть, из одного котла потчеваться. Об тебе же не слыхивал. Но коли есть за тобой подвиги, говори сейчас, перед всеми.
— Да какие там подвиги, — развел руками Илья. — Ничего такого, чтоб былинщики песни обо мне складывали, признаться, нету. И взяться неоткуда. Я ведь, как из Чернигова выехал, так сразу сюда…
— Из Чернигова, говоришь? — Князь прищурился. — Дошла до меня весть, будто поганые город осадили, аль соврали? Не знаю вот, вести богатырей своих на подмогу, нет ли?
— Было дело, осадили. Только сейчас уже никакой осады нету, прогнали степняков.
— Откуда знаешь?
— Так ведь сам, своими глазами видел.
— Может, еще и поучаствовал?
— Может, и так.
— От Киева до Чернигова дороги — с пятьсот верст будет. Ты что же, на крыльях летел?
— Пятьсот верст — дорогой окольною. А я напрямки…
Нахмурился князь.
— Деревенщина ты, деревенщина. Что ж ты в глаза мне подлыгаешься? Говорено мне было, нагнано под Чернигов силушки черной, видимо-невидимо. Нет у меня сейчас дружины в достатке, поразъехалась, потому и не иду на подмогу ратью, Киев бы оборонить, ежели что. Ну да ничего, придет время, поквитаемся. А ты мне — прогнали, сам видал, напрямки ехал… Знаешь ли ты, что давно уже нет дороги прямой — заложена? Возле самой речки Смородины поселилось чудо неведомое, то ли человек, то ли птица, и нет с той поры ни проходу, ни проезду? Потому как нет на него управы; а кто решался супротив пойти, тот уж назад не возвернулся? Что же мне с тобой сделать приказать, за лжу твою бесстыжую? Взашей гнать, али в перьях вывалять?
— А ты погоди, князь, гнать да вываливать. Не знаю, как прочие, а те твои гридни, с которыми мне только что встретиться довелось, не больно-то справны…
Тут уж нахмурился не только князь.
— …Не с пустыми руками я к тебе. Подарочек привез.
Свистнул Илья особым образом, подзывая коня своего; тот, где его оставили, там и держался.
Глянул князь на подарочек, глаза мало что молнии не мечут.
— Вижу я, и перьев для тебя мало будет. Ты что же это, никак дружка своего какого пьяного привез?
Ничего не ответил Илья. Снял Соловья, махнул ножом, — спали с того путы крепкие.
— Не дружка пьяного, а то самое чудо неведомое, которое то ли человек, то ли птица. И не к тебе — к народу на суд привез. Народу горе причинил, перед ним и ответ пусть держит.
Глянул князь на Соловья, на Илью, снова на Соловья. Молодец-то, должно быть, с головой не в ладах. С таким свяжешься, сраму не оберешься. Надобно их обоих поскорее со двора наладить, какой с них спрос?
Вздохнул, с крылечка спускаясь, жалко, все-таки, молодца. Такого бы и впрямь в дружину… Подошел к Соловью, встал напротив. Чтобы этакой-то ледащий богатырей губил? Эх, надо бы в шею, да теперь уж нельзя — народ на площадь сбежался. Любят у нас дураков, не дают в обиду.
— Слыхал я, — говорит, — будто ты свистом птиц созываешь, криком — зверей, а шипением гадов. Ну-ка, потешь нас, свистни, к примеру. Коли соберешь птиц, при всех говорю, пожалую тебя ендовой с самым наилучшим медом, какой только в погребах моих хранится.
Глянул Соловей исподлобья, разлепил уста.
— Не у тебя нонче, князь, обедаю, не тебя и слушаю. Накормил меня давеча Илья Иванович досыта, ему и спрашивать.
Ничего не сказал на это князь. Развернулся, да и пошел себе на крылечко. С одним дурнем связаться — себе дороже, а тут целых двое. Так бы и ушел, не попрощавшись, потому как и другие, вокруг стоявшие, головами покачивают, с князем согласные.
— Погоди, княже, — позади себя голос Ильи слышит. — Негоже как-то. Сам же хотел потешиться. Я человек не гордый. Коли просят спросить, так и спрошу. Давай, Соловушко, свистни для князя, да смотри, свисти вполсвиста, а иначе как бы худа не приключилось. — И руку положил на седло, поближе к месту, где булава висела.
Не заставил Соловей себя упрашивать, сунул пальцы в рот. Такую трель выдал, какой Илья прежде не слышал. По двору будто вихрь закружился; кого в воздух подняло, кого по земле волочет. Дружину княжескую что листья по сторонам разметало, самого князя опрокинуло, к дверям подвинуло, вжало в крыльцо, только ноги вверх торчат. Богатыри его хваленые друг за дружку уцепилися, из последних сил держатся. С теремов, что со двора виднелись, маковки ровно кто косой смахнул.
У Ильи же снова голову на части рвет, внутри ковали за молоты взялись. Перед глазами сплошным покраснело, ничего не видать. И как-то разом стихло все. Так, ровно ветер шумит, но ветер — не буря. Яснеть понемногу начало. Народ кто как по двору рассеялся; иные лежат, постанывают, другие — на карачках ползают, третьи, кто посильнее, стоят, шатаются. Богатыри-дружинники головами мотают, князь сиднем сидит, волосы взъерошены.
— Ну что, князь, всласть я тебя потешил? — Соловей промежду тем спрашивает. — Настал твой черед. Вели принести ендову меда крепкого из погребов своих, а то у меня в горло чтой-то пересохло. Хоть в полтора ведра пусть несут, все одно одолею.
Спокойно говорит, а вроде как и насмехается.
— Потешил ты меня, это верно, Одихмантьев сын, птица рахманная, — князь на ноги поднялся, однако ж нетвердо стоит, гнутся колени, сгибаются. — Только не у меня проси. Сам же сказал, у кого обедал, того и слушаешь… Ты вот что, Илья… Свези-ка ты его во чисто поле, за стены киевские, да и поднеси ему ендову меда крепкого, такого крепкого, чтоб вовек не встал. Ну, а опосля, как воротишься, ступай ко мне в палату пиршественную, за столы накрытые. Там и потолкуем, какую тебе службу назначить.
Повернулся, детские распахнули перед ним двери, он туда и прошел. За ним прочие гурьбой подались, переговариваясь, а то и посмеиваясь.
Не по сердцу Илье поручение княжеское, но делать нечего. Сам привез — самому и разбираться. Не думал, не гадал, что так сложится, ан сложилось. Вздохнул тяжко, взобрался на коня, подобрал поводья.
— Идем…
До ворот недалече, а чем ближе, тем муторней. Соловей идет себе спокойно рядом с лошадью, будто не об нем речь шла. Крики, разговоры, как завидят их люди, прекращаются. Кто прячется, кто исподлобья смотрит, кто с любопытством. Иные, что завалы во дворах разбирают, бросают бревна двигать, на улицу выходят. И тишина такая… такая… Вот как на дне самого глубокого омута, наверное…
Ворота миновали. Глянул Илья вправо-влево, на берег коня направил, к Славутичу, будто надеется услышать что от реки могучей. Неспокойно ему как-то, не чувствует правоты своей. Слово, батюшке данное, некстати припомнилось. Чего, спрашивается, в Киев поволок? Прибил бы в бою, на месте, и вся недолга. Мнилось, соберется народ, выставит он разбойника на позорище, устроят татю суд справедливый, а вышло иначе. Не похоже, чтоб народ тут суд чинил, ишь как ловко богатыри княжеские суматоху утишили. У них не забалуешь. И тут же припомнилось, как подати у них в деревеньке собирали. Совсем гадко стало.
Берег не то чтоб пологий, но и не в обрыв. Спустился Соловей до середины, уселся, на воду смотрит. Спешился Илья, пару шагов сделал, и тоже присел.
— Что, — спрашивает, — не свистеть тебе более по-соловьему, не кричать по-звериному… Вполсвиста тебя князь просил…
Беззлобно так спросил.
— Кабы не твоя стрела, что дух вышибла, было бы в полный свист. А так — вполсвиста и было, — ответил Соловей, не оборачиваясь.
Сидят, молчат.
— Что же мне с тобой делать? — Илья спрашивает. И самому непонятно, у кого: то ли у себя, то ли у Соловья, то ли у реки…