Из того ли то из города... — страница 6 из 70

Так минуло еще несколько весен с той поры, как деды ушли.

* * *

…Не спалось Илье в ту ночь. Душновато как-то в избе было, да и мысли невеселые одолевали. Тишина стояла такая, что урони соломинку на пол — грозой прогремит. Слушал поначалу, — не хотелось, а слышал, — как родители, тяжко вздыхая, о дне завтрашнем договаривались; когда корчевать, когда за скотиной уход держать, что еще — дел-то в хозяйстве, невпроворот. Потом собаки перебрехивались, кто-то на улице перекликивался, а затем стихло все. Лишь изредка, в углу что-то шуршало и то ли попискивало, то ли поскрипывало — может, мышь, а может, кикимора. Свет лунный, что в окошко пробивался, поначалу на одну стену тень оконную отбрасывал, потом пополз медленно вниз, по полу, на другую стену перебрался, а Илья все заснуть не мог. Забылся он лишь тогда, когда черный мрак за окном стал потихоньку стал сереть, и не слышал, как поднимались и собирались родители, как ставили рядом, — но так, чтобы во сне не столкнул, — миску с вареной репой, кувшин с молоком, чугунок со щами из свежей крапивы да половину хлеба. Как подались из избы, стараясь не шуметь, осторожно прикрыв дверь…

Разбудил его шум на крыльце; кто-то оперся о перильца, да чуть не слетел; расшатались они, а отцу все поправить недосуг. Сколько грозился, а все что-то отвлекало. Послышались приглушенный возглас, какая-то возня, а потом голос, молодой, звонкий, — не поймешь даже сразу, то ли отрочий, то ли девичий, нараспев произнес, уже в сенях:

— Дому сему — мир и лад, да пребудет он крепок и добром богат. Обойдут стороной его злые болести, минуют печали, минуют горести. Хозяевам милостивым — поклон до земли, не приветите ли путников, что в избу зашли? Пожаловали гости, никем не званные, по белу свету хожалые, люди странные. Шли мы долго, совсем обезножели, так не корите же нас строго, что мы вас потревожили. Нам бы присесть на чуток, да водицы глоток. А коли дадите хлебушка да попотчуете кашей — не будет меры благодарности нашей. Коли примете с ласкою, потешим песнею, а хотите — так и сказкою…

Наступила тишина. Илья вслушивался.

— Нешто нет никого? — неуверенно произнес голос. — А как же сказали…

— Ты постучи, да глянь осторожненько, — отозвался другой, принадлежавший явно пожилому, если не старцу. — Коли нет никого, пойдем далее. Негоже эдак-то, без хозяев…

Дверь скрипнула, приоткрываясь. В образовавшуюся щель осторожно протиснулась голова парня, весен шестнадцать, с всклокоченной соломенного цвета шевелюрой и каким-то озорным девичьим лицом. Быстро обежав взглядом горницу, парень приметил смотревшего на него не мигая Илью, на мгновение замер, затем почему-то весело подмигнул и исчез, не притворив двери.

— Есть хозяева, — радостно поведал он кому-то в сенях. — Да еще какие! На печи лежат…

— На печи?.. — протянул пожилой. — В разгар дня — и на печи?.. Да полно, не помстилось ли тебе? Весенний день он, почитай, год кормит…

— Ну, чего вы там? — буркнул Илья и кое-как сел, привалившись к стене. — Корни пустили, что ли?

— Да нет, — раздался голос парня, — испужались маленько.

Дверь распахнулась. Слегка пригнувшись, словно мог задеть головой о притолоку, хотя проем был достаточно высок, в горницу через порог аккуратно переступил парнишка, — весен десять, — за ним благообразный старец, этот без возраста; последним — парень с соломенными волосами. Чинно встав один подле другого, они поясно поклонились Илье.

— Вы проходите, садитесь за стол, — дружелюбно произнес Илья. — Звиняйте, что не могу встретить как положено. Нездоров я…

— Медведь, должно быть, помял, — вполголоса заметил парень.

Одеты они были одинаково, просто и опрятно. Длинные рубахи чуть выше колена, перехваченные обычной веревкой вместо пояса. Порты до лаптей, онучи. Рубахи и порты серого полотна, недавно тканого; лапти — недавно плетены. Волосы перехвачены незатейливого узора ремешком. Сумы на боку. У парня в руках ореховая палка чуть выше него ростом. У старца за спиной гусли. В общем — люди как люди. Ничего особого, ничего приметного. Мимо пройдешь, и не вспомнишь, что повстречались.

— Ильей меня зовут. А вас как величать прикажете?.. — Прежде, чем спросить, подождал, пока гости не сядут на лавку. Первым, лицом к Илье, проскользнул отрок, затем, держа его за руку, чинно присел старец. Парень примостился на краешке. Он и отозвался.

— Старшого — Бояном люди зовут. Младшего — Васяткой. Меня — Тимохой, а иные Звенисловом кличут.

— Это за что ж тебя так?

— Ты сказки в детстве слыхал? — ответил вопросом на вопрос Тимоха.

— Ну, слыхал…

— Помнишь Бабу-Ягу? Она прежде гостей своих кормила — поила — в баньку водила, ну а дальше, там уж как придется… Насчет баньки сами видим, а вот до остального…

— И то верно! — спохватился Илья. — Вы уж не серчайте. Поотвык я малость от людей. Завсегда либо батюшка, либо матушка гостей привечают, так что… Ты, Тимоха, как в сени выйдешь, там дверь есть, в чуланчик. В чуланчике — погреб, рогожу сдвинуть да крышку поднять. Редька там, чеснок, грибы… Репа… Каши хотели? И каша там гороховая, в сенях, тулупом драным накрыта. Миски и ложки на полках. Хлеб-соль, вот, у меня возьми. И щи из свежей крапивы… Ведерко с водой колодезной, — вон оно…

Парень пожал плечами, поднялся, взял у Ильи хлеб и мешочек с солью, перенес и бережно положил на стол перед своими спутниками. Туда же поставил щи. Вышел в сени. Было слышно, как он открывает дверь в чулан и чем-то там гремит.

Пока Тимоха собирал на стол, Илья повнимательнее присмотрелся к странникам. Мальчонка, тот был один в один Егорка Горыныч, хотя какой он теперь Егорка, — сколько лет прошло… Но только по виду. Того за что Горынычем прозвали? За шалость. Есть гриб в лесу, плотный такой, белый весь, пырховкой зовется. Только белый он, пока сорвать можно, да сварить. А когда время прошло — становится он цветом, как медведь. Сверху отверстие. И ежели наступить на него — выпустит облако пыли, не отмоешься. Вот Егорка и придумал: наберет грибов таких, высыплет из них пыль в стебель дягиля, потом как дунет с другой стороны — ни дать, ни взять, змей огнедышащий… А зимой на ледянках — сколько раз себе нос расшибал… Теперь-то уж, небось, семьей обзавелся, давно его Илья не видел. Мальчонка же сидит себе смирненько, глаза в стол уставил, руки убрал, и молчит.

Старец тоже молчит. Степенный такой, хоть и худощав на лицо. Волосы седые, усы прячутся в бороде, а борода уткнулась в грудь. Глаза светлые… Хотя, постой-ка… Как же это сразу… Там, где у людей зеницы, у старца — вроде как пленкой светлой подернуто… Ахнул Илья про себя.

Хорошо, Звенислов возвернулся. Этому палец в рот не клади, егоза, ровно на гвоздь сел. Иной одну мису целой не донесет, половину порасплескает али порастеряет, — этот сразу пять тащит. Две на ладонях, две на сгибе в локтях приспособил, и еще одну — на голове. Ба! Еще и ложки за пояс заткнул.

Метнул на стол, снова исчез — снова тащит. Молока кринку, — про молоко Илья и позабыл совсем. Вот тебе и гость; словно век тут жил. Распоряжается… Но с другой стороны — сам же сказал, чтоб на стол собрал. К тому же, в народе как говорится? Гость в дом — радость в дом, все что есть в печи, все на стол мечи. Только это вроде как про званого гостя говорится… А еще, помнится, деды рассказывали, а им — их деды, что будто бы из поколения в поколения предание передается: коли пришел гость, накорми-напои; нет ничего в доме — в лепешку расшибись, укради — а не выпусти из дома голодным да уставшим. В старину за воровство люто казнили — руки рубили без всякой пощады, но коли поневоле, для гостя, тут прощалось. Впрочем, воровство — оно не в обычае было, да и осталось не в обычае — вон они, избы, не заперты стоят, ворота открыты, ежели не ночь…

Наконец, принялись обедать. Степенно, не торопясь. Илья разломил душистый хлеб, — мать в него что-то добавляет, травы какие-то, для запаха пряного и сохранности лучшей; день полежит, не счерствеет, а коли на солнышке немного подержать — так и вообще, будто только что из печи, — посыпал солью. Взял репу. Странники же щам честь воздают. Поначалу старец зачерпнет, выхлебнет, руку к столу опустит; за ним Тимоха, тем же порядком, потом Васятка. Снова старец. Закончились щи, крошки хлебные со стола смахнули с ладони, и в рот. За редьку взялись. Звенислов себе такую ухватил, что и глянуть страшно. Вот ведь уродилась — дубина дубиной. Такой зайца пришибить можно, ежели метнуть удачно. И ведь осилил! Потом репу, с голову величиной, одолел. Грибов мису, с чесноком. Залил ковшом воды колодезной, к стене отвалился, руки на пузе скрестил, глаза в потолок. Лицо счастливое, ровно сто гривен на дороге отыскал.

Васятка со старцем — те менее проворные. Они больше на кашу гороховую налегли, мать давеча большой горшок сготовила.

Наконец, все вроде как насытились. Наелись-напились, мальчонка ложки-миски ополоснул, сохнуть положил. Теперь и поговорить можно.

— Вы, говорите, много по белу свету странствуете. А вот такие… калики перехожие, вам не встречались? — осторожно спросил Илья.

— Это кто ж такие будут? — встрепенулся Тимоха.

— Ну, это… — рассказал Илья, что от дедов слышал, как помнил, так и рассказал. — Не видали таких?

Мог бы и не спрашивать. Ответ у Звенислова на лице читался.

— Знаешь что, Илья, человек ты, по всему видать, хороший, одно плохо — лет тебе много, а ты все в байки разные веришь. Сказка же, она… Да чего там далеко ходить, обещано было — коли приветят хозяева ласковые, песню пропеть, сказку рассказать. Насчет песен, тут я не силен, врать не буду, это ты Бояну поклонись, а рассказать…

Не зря народ прозвания дает, ох, не зря! Зазвенели слова, полилась речь ясная, чистая, озорная. Позабыл Илья о своем недуге, слушает. Вроде и не в избе он, а там, где действо происходит. Тимоха же, как нарочно, такие потешки выдал, что только посреди мужиков и рассказывают. Их еще заветными называют. Про то, как заяц обещался лису осрамить; один раз обещался, а вышло трижды. Да про то, как молодец с купцом рассчитался, когда тот его в работники нанял, а ничего за год не заплатил, — обманул. Ну, ту самую, когда он еще лошадь с телегой поперек забора перепряг, когда купца дома не было, одна купчиха оставалась… Еще чего-то. И как рассказал: ни одного слова запретного, срамного, обидного не произнес. Илья хохотал, — на другом конце деревни слыхать было, — аж раскраснелся весь, ровно после бани. Смолк, наконец, Звенислов, а не то — уморил бы до смерти.