Спокойно слушал его Сокольник. Не встревал, не переспрашивал, а как закончил Илья, долго молча сидел. Вдаль куда-то смотрел, неизвестно об чем думавши. Поднялся потом неторопливо так, собираться начал. Только и ответил, что сам обо всем дознается, а уж потом снова отыщет. И чему тогда быть, пусть то и случится. Вернул коней с добром, у Алешки с Добрыней отобранным, и уехал себе, так, будто и не было ничего.
Смотрел ему вослед Илья, смотрел, ничего не высмотрел. Внутри, ровно самой горькой горечи опился. Давно уж не видать Сокольника, а он все стоит. Не стал на коня садиться, пешим обратно на заставу побрел.
Алешка с Добрыней обрадовались, расспрашивать стали, что да как. Не стал правду говорить. Сказал, будто уговорились на три схватки; кто верх одержит, тому и слава. Еще — будто насчет смертушки лютой, молодец цену себе набивал, нахваливался. Будучи побит, в пояс кланяется, прощения просит, стыдно ему вам на глаза показываться. Обещался, как позабудется его похвальба, наведаться. В общем, иной с три короба наплетет, а Илья — с три воза, и то не увезти. Поверили, не поверили, ан пытать не стали. Даже и о том, чего бы это с той поры Илья все больше дозором в другую сторону посматривает, не в ту, откуда степняков ожидать можно.
Не дождался. Не сдержал слова своего Сокольник, не возвернулся. Сколько прошло, и Алешки с Добрыней не стало. Отбилась тогда тучка от тучищи, нанесло ее ветром на заставу. Приняли бой богатыри, решились до последнего стоять, хоть и было врага видимо-невидимо. Ну, то есть, не считал никто. Повернулся Илья неловко, угодила ему стрела так, что упал замертво. Не видал, что да как. Случаем живым остался. Сдюжили Алешка с Добрыней, не только выстояли, но и погнали ворога. Хорошо, странники им тогда помогли какие-то. И вроде даже калики. Позабылось в пылу битвы, как степняки бегством притворным в ловушку завлекают, вот и дался Добрыня в обман. В сече одолеть не смогли — стрелами засыпали. Кинулся было Алешка на подмогу, и его не стало. Случилось же это возле речушки какой-то, Смородинной. Там с ними и простились. А как простились — была речка, и не стало ее. Вчера еще была, а сегодня уж и нету. Чудно…
Илью же выходили, хоть и мучался шибко. Степняки, вишь, какую подлость удумали: они наконечники стрел своих ядом мазать стали. Есть у них там змеи, от укуса которых никому спасения нет, их ядом и мажут.
Вот и остался с той поры Илья на заставе один-одинешенек. По правде сказать, ему и податься-то некуда. А коли б и было куда, он так рассудил, что негоже ему оставлять службу свою, им самим самому себе порученную.
Редко когда мимо кто пройдет. Так ведь и такие идут — дивуются на него. А он — рассказам их, потому как ему-то рассказывать и нечего. Дивуется чему? Да вот, хотя бы…
Вышел как-то ввечеру на огонек к Илье путник. Сам тощий, окромя топора за поясом, котомки и палки в руках нет ничего, зато балагурить горазд, на десятерых хватит. Он от усобиц княжеских подальше счастья искать отправился. Все хозяйство прахом пошло, ан не унывает, на лучшую долю надеется. Борщом звали. Отчего так? Больно уж квас с борщевиком любил, оттого и прозвали. Что ни слово, то прибаутка, с иной так смех разберет, остановиться не можно, ан как князей помянется — мелькнет в глазах зимнее что-то, мелькнет, и исчезнет.
Не думал Илья, не гадал, чтоб память о нем у людей песнями сохранилась. Потому, на вопрос Борща, слыхал ли чего о богатырях прежних лет, с легким сердцем соврал, что, мол, не доводилось. Тот удивился было, только характером вышел — не спрашивать, а языком молоть. Ему такой ответ Ильи, что иному большая ендова с медом на пиру. До тех пор соловьем разливался, пока не уснул на полуслове, да мало в костер не повалился.
Из того ли то из города из Мурома,
Из того ли села да Карачаева
Была тут поездка да богатырская…
Это ж надо, Карачаево… Правду сказать, Илья и не вспомнил, как деревенька ихняя прозывается. Ни к чему вроде. Деревенька — и есть деревенька, не человек, не скотина. Этим имя обязательно требуется, а деревеньке… И об городе как-то не задумывался. Ну город — и город…
Дальше — пуще. Так Борщ самого Илью расписал, и коня его, и оружие богатырское, что лучше и не надо. Одно плохо. Все-то у Ильи заморское. Вот спроси сейчас Борща, откуда у богатыря заморское взялось, коли деревенька его на отшибе, ее и соседи не сразу найдут, из тех, что ближе к городу, а получается — сколько сторон обойти нужно, чтоб одного Илью в путь-дорогу снарядить?
Поначалу Илья все рот разевал, встрять хотел, руками размахивал, мол, погоди, мил человек, дай дух перевести, не так все было, иначе совсем, а потом поуспокоился. Подумалось, уж коли в прибаутку попал, так не отвертишься, а из песни тем более, слов не выкинешь.
А Илья песенный, тем временем, столько дел понатворил, столько подвигов богатырских совершил — не счесть. И все один, потому как друзья-товарищи ему только б под рукой мешались. Не успеет в одном месте порядок навести, уже в другое требуется. Кабы он и в самом деле стольких ворогов побил, да чудищ, да людей лихих, не жизнь была б сейчас, загляденье…
Гулял так песенный Илья от младости до самой старости, а как время пришло, оказался в чистом поле. Едет себе, по сторонам посматривает, ищет, кого бы это ему еще одолеть, ан вместо супротивника вывела его дорога на Латырь-камень. От камня того три росстани лежат, а на нем, значит, написано: «В первую дороженьку ехати — убиту быть, в другую дороженьку ехати — женату быть, в третюю дороженьку ехати — богату быть». Стоит себе старый, удивляется, головой качает, сам с собою разговаривает, думу думает.
Тут Илья и вправду удивился. Ну откуда ему было грамоте выучиться? Он и хозяйствовать-то толком только у Святогора… А Борща дальше несет, ровно льдину в половодье.
— Стоит Илья возле Латырь-камня, думу думает. «Сколько лет я во чистом поле гулял да езживал, а еще такого чуда не нахаживал. Но на что поеду в ту дороженьку, да где богату быть? Нету у меня да молодой жены, и молодой жены да любимой семьи… Как молоденьку ведь взять — да то чужа корысть, а как старую-то взять — дак на печи лежать, на печи лежать да киселем кормить…»
Обвила сердце Ильи змея-тоска лютая. Не слышит, что там Борщ повествует. Не видит его. Рада перед взором, какой последний раз запомнил. Смотрит, улыбается. Он ведь не один раз к дому возвращался, где они вместе жили. Ничего там не менялось, как стоял повымершим, таким и остался. Только как с Сокольником повстречался, шевельнулась в груди надежда снова увидеться… Поманила лучиком солнышка заходящего, да и угасла. Не заметил старый, как дрогнули губы, как наполнились влагой глаза. Так ведь и Борщ не заметил. Его Илья ту дороженьку выбрал, где убиту быть.
Занесло богатыря песенного подале Корелы проклятой, поближе Индии богатоей, аккурат в грязи смоленские. Где такие? Не важно. Главное, чтоб разбойников было побольше, татей-подорожников. Тут уж Борщ не поскупился, насчитал аж сорок тысячей.
— Это ж сколько будет? — Илья спрашивает, потому как и слова такого не слыхивал.
Запнулся Борщ, будто за корень.
— Сколько? — бормочет, а и сам, видно, не знает. — Ну, сколько… Во сколько!
И руки в стороны развел. Так бы и сказал, а то сорок каких-то выдумал…
То ли от того, что встрял Илья не ко времени, сбил Борща с панталыку, то ли тот сам заплутал, а только что ни слово, — все поперек прежнему. Сам ведь расписывал, как богатырь в поход отправлялся — разодетый, что княжна какая. На нем злата-серебра было, с каменьями драгоценными да шелками узорчатыми, иной гость столько за всю жизнь не наторгует. А тут на тебе, стоило атаману ихнему прикрикнуть своим молодцам отбирать добро у проезжего, как тут же и выяснилось, что у того и нет ничего. И лошаденка-то неказистая, и сбруя на ней едва от ветхости держится, а на самом на нем платьице со всем прочим — за такое в базарный день разве что по шее дадут. Видит атаман, надуть его пытаются супротив очевидного, — а кто б и не увидел? — обидно ему стало, и повелел он своим разбойничкам проучить старого как следует, — проще говоря, прибить.
Легко сказать — прибить. Этот самый песенный Илья шеломом своим пуще языка владел. Сорвал с головы да как начал поколачивать всю эту шатию-братию. Видят разбойнички, туго им приходится, взмолились: «Ты оставь-ка, добрый молодец, да хоть на семена». Не оставил. Схватит татя, как даст ему шеломом по макушке, только макушка из земли и торчит… В общем, побил силушку великую, вернулся опять к камню, и написал на нем, что, мол, очищена тая дорожка прямоезжая, где убиту бить. Он, оказывается, еще и писать разумел.
Хоть и стар летами песенный Илья, а ума ему это не добавило. Потому как по той дорожке подался, где женату быть. Сколько сказок сложено, — иные при детишках да бабах и не скажешь, — что бывает, когда старый за себя молодую берет, ан ему, должно быть, вожжа в особое место угодила. Оно понятно, женитьба, она зачастую много больше подвига богатырского, только всякому цвету свое время. Наехал, спустя время, на палаты белокаменны, посеред поля чистого. Встречает его девка красная, поляница удалая (тут у Ильи так дыхание перехватило, так внутри отозвалось — будто мечом кто пронзил). Кланяется до сырой земли, берет под ручки белые, ведет в палаты просторные, сажает за дубовый стол. Только было расспрашивать принялась (это не попотчевавши-то!), кто он, откуда, а добрый молодец в ответ — устал, мол, мне б отдохнуть хоть ненадолго. Ну, в его годы это не диво… Снова берет тогда красна девица Илью за руки, ведет в спаленку богатую, ложит на кроваточку обманчиву. Бабы, оно, конечно, разные бывают, но чтоб вот так вот… Правда, Илья тоже не лыком шит оказался. Откуда про кроватку распознал, про то неведомо, а только говорит он ей: «Ай же ты, душечка да красна девица! Ты сама ложись да на ту кроватку на тесовую». Подхватил, на кровать бросил. Повернулась та, и упала красна девица в глубокий погреб. А оттуда царевичей-королевичей, что она прежде обманом к себе завлекла, видимо-невидимо. Все-то его благодарят, все-то в ножки кланяются… Вернулся опять к камню, и написал на нем, что, мол, очищена тая дорожка прямоезжая, где женату быть.