Б. Лапину
Если в сердце махровом
Загорелась труба,
Если сгорбленным словом
Ворковала гурьба
Дней, угробленных в атом,
Что распятясь угас:
Vanitas vanitatum
Et omnia vanitas!1
Не уйти нам посуды
Под сиденьем небес,
Как по веснам – простуды,
Как Сусаннам – повес;
А кольчугам – булатов,
А любовникам – глаз:
Vanitas vanitatum
Et omnia vanitas!
Можно бегать стихами,
Поцелуем, пером,
Нежностью и цепями,
Целясь и напролом,
Вдоль долин и по скатам:
Даже дальний Дарваз –
Vanitas vanitatum
Et omnia vanitas!
Только тот исцеляет
На лодке дыбы лет,
Кто молитвы обреет
О беды амулет,
Кто засветит в щербатом
Своде, звезд пустоте:
Vanitas vanitatum
Liberté! Liberté!2
1924
Валерию Брюсову*
Стихотворение, читанное в Большом академическом театре
Пятьдесят лет. У Скинии Завета
Гремели трубы и Первосвященник
Благославлял собравших лет избыток
На радость и на отдых годовой.
Нет отдыха поэту!
Есть избыток:
Он собран жизнью полной стройных песен
О счастье, о тоске, о строгой страсти,
О городе, о мире, о восстанья,
О правой мести, о былых веках,
О будущем великом совершеньи
Но это нам, а новый труд – поэту.
Еще дрожал пальбою этот юрод,
Еще дымились баррикады Пресни,
Еще мычали чьи то поздравленья,
О наступавшем правовом порядке,
Когда Валерий Брюсов крикнул: «Нет!»
«Нет мне не надо травоядной жвачки,
Я не войду в парламентский загон,
Я срам пред ликом будущих веков
Другим представлю. Дети молний,
Кующие восстанье! Дети дня
Искусственного, под крепленьем шахт –
Разбейте эту жизнь и с ней меня!»
То было восемнадцать лет назад.
Поэт, Вы помните «довольных малым?»
Их небывалый смерчь отбросил в смерть,
Не видно даже пыли их паденья,
А Вы?
Напрасно-ль в шахтах нашей речи
Вы вырубали пламенной киркою
Базальты слов и образов трахиты?
Напрасно ли Вы каждое страданье,
Каждую радость отливали в формы
Закрытые в придавленную жизнь?
Напрасно ли Вы ели хлеб насмешки,
Напрасно ли Вы пили желчь вражды,
Замешенную в уксусе клевет
И впитанную губкой лицемерья?
Но я скажу:
Республики труда
Вам отвечают. Многих вод паденье –
Их голос. Эти лампы слабый призрак
Тех глаз, которые хотят увидеть
Сегодня Ваше торжество и праздник
Неуклонимой, бешеной работы.
И голос мой теряется среди
Приветствий, кем взволнованный далеко,
Воздух Страны Всемирного Восстанья
Сегодня полон.
Это Вам награда
Желанной Вечности, которой Вам не надо.
«О, ночи пурпура, Сусанна…»*
О, ночи пурпура, Сусанна,
О, дочь моя!
Поведай мне, какого стана
Наездник я?
Цикады в звездах Требизонда;
Звенит копер.
Покрыт заветом горизонта,
Грозит костер.
Ал ойя лейте, аманаты
На мой, земной,
Яд, упоенный в ароматы,
Над злой золой.
То племя – пламя василиска –
Убит фарис –
То лепет ветки тамариска:
О, воротись!
«Ко рта изогнутой арене,
Кудрям Медей,
В пурпурно парусной карене
Крепись и рдей».
«Иль древней кривды Хоросана
Красны края…»
О, ночи пурпура, Сусанна,
О, дочь моя!
Широко*
День свернулся в заморском облаке,
Этот злой, полосатый кот
И прорезывает гаснущие проволоки
Бархатистый бесшумный крот,
Приносящий за собой свое логово
И невидимую зубастую пасть,
Куда (знаю схватит ловко)
Всею грудью тянет упасть.
Знаю, в улице бесфонарной
Только по полосам тента
Опознавать переулки и тротуарный
Вал. По которому шла
И ушла, и устлала стуком,
Сухим стуком, днем преувеличенного каблука
Балкон, прикинувшийся виадуком,
Где долго на периле скучала моя рука.
Что ж. Доволен и благодарен:
Спасибо и за этот шаг,
За день, что зарей распарен,
За морем душистый мрак,
За праздное поджиданье,
За праздничную от угла пальбу,
За мой поклон, за мое молчанье,
За росу на усталом лбу. –
Все, что было когда нибудь ранено,
Здесь, навсегда, сейчас…
И дрожит из рестниц развалины
Левкоя лиловых глаз.
В восточном роде*
Никогда не любил луны,
Этой серной спички по бархату, –
Лучше, когда перепонки мышиных крыл
В сумасшедшем сумраке шаркали.
Но свежо распускались во мне
Радость увяданья разлуки,
Когда на пепельном дне,
Сквозь сухие деревьев руки
Открывал холодный и злой
Серп серебряно золотистый,
Собиравший огнем иглой,
Звезд рассыпанное монисто.
То была не улыбка, не лесть,
Не любовь, не стыд, не жалость,
Не предупрежденья фольга, не состраданья жесть,
Не разочарованная усталость.
Строгий рог и металл луча
Говорили: «Да пламя будет.
Полночь полночью излеча,
Взрежет все и за всех рассудит».
Пробди и меня кривым,
Обращенным к заре кинжалом,
Чтобы крови поспешной дым
Взмыл восходом небесно алым.
Неопубликованные стихи разных лет
«Любовь ли, укор ли, ненависть ли…»*
Любовь ли, укор ли, ненависть ли,
(Стоит ли узнавать?) вплела
В эту безлунную, перистую
Ночь два огненных ствола.
К ним, грудью, несу, ими запертый,
Переулок сухой травы,
Роняя сегодняшне завтрашний
Час упрямейшей головы,
Поднимавшей клубы и молнии
Черногрудых, грозовых облаков
В путь, где светит твой лет долгий:
Ненависть ли, укор, любовь.
«Твоим желаньям ли обо мне…»*
Твоим желаньям ли обо мне,
Крылатым ли ревности заботам
Кружить по звонкой темноте
Над сердца моею сотом?
Слышу, но не разобрать,
Счастье ли это, грусть ли?
Горюет ли горе мать?
Или роняют гусли?
Нет, сам я к тебе в эти пустые дни
Час посылал, бой за боем.
И вот – вернулись они
Гудящим до уза роем.
Хор*
Родимый берег отделяют
Холодные туманы,
А впереди нас ожидают
Пути, бои и раны.
Гори костер, дыми синее
Зелеными дровами:
Кому то завтра сломят шеи –
Судьба не за горами.
Забудем свет, любовь и горе,
Забудем жизнь и время,
Как забывают волны моря
Судов разбитых бремя.
Так пей же пиво полным рогом
И пой пока поется,
Не рассуждая по дорогам,
Когда и кто вернется.
Аксенов1
Будем в гробу с открытым лицом. Пиши
Благородный металл*
В городе этом1, от благородного прошлого, кроме славных воспоминаний ганзейской героики и пышных операций довоенного времени осталась железная поросль гавани и традиция ежедневного дождя. Казалось облачный купол, защищавший именитое скопище складов, верфей и пакгаузов на период их консервации (жители со свойственной их народу упрямостью были убеждены, что это именно консервация, хотя, пожалуй, и долговременная), облачный колпак, проливал тихие и меланхолические слезы над отшумевшей славой, умершим шумом и отзвеневшим колокольчиком биржи.
Ганзеец оживал только осенью, быстро отцветавшей деятельностью операций Экспортхлеба. Месяца на два воспоминания становились действительностью, потом глохли, глухая крапива безделья затягивала собой ячейки торговли и небо, которое только что плакало от умиленья, теперь возвращалось к исполнению своих прямых обязанностей, оплакиванию разбитых надежд, невозродимого прошлого.
Затихала и жизнь Советского Консульства, где молодой инвалид Гражданской войны, искупал свое упорное непослушание врачам, жизнью, спокойствие которой, для него было принципиально нестерпимо2. Он не жаловался, потому что жаловаться было не на что: в его годы такое назначение было слишком почетно. Он не пытался просить перемещения: попытки вернуться к темпу СССР неизменно кончались клинической койкой на разные сроки с последующим поражением в правах того или иного внутреннего органа. Он считал себя пребывающим в консервации и бессознательно отмечал карандашом гранки «Известий», доводившие до его отдаленного сведения торжества по восстановлению производства на том или ином заводе, участь которого еще недавно была похожа на его состояние.