Город к нему не приставал, как вода к маслу или зерно к элеватору. Дождь не казался традицией и, за домоседством, воспринимался им только в порядке многоголосого хитросплетения, никак не доводившегося до всеразрешающей стретты3. Консул когда-то собирался стать композитором, но потоки времени смыли это обстоятельство его биографии. От прошлого осталось только пристрастие к звуковым впечатлениям и построению по кругу. Голос собеседника отличался музыкальной вкрадчивостью, было начало лета, бумаги в папке даже не перекладывались, а дождь подражал регулярности пасторской проповеди.
Тоненькая полоска золота, обведенная вокруг пальца руки, лежавшей на столе, была гравирована в виде змейки, бессильной проглотить собственный хвост, а разговор, повторенный неоднократно в последние два месяца, вновь завершал свой круг, возвращаясь в исходное положение и перерождался в чистый монолог просителя, чему (консул это знал до зевоты) судьбой было предопределено обратиться в исповедь.
Он сделал попытку отклонить от себя пасторские обязанности.
– Это у вас такое обручальное кольцо. Какая странная мысль.
– Змейка? Нет. Вы думаете, что оно обручальное, потому, что не продано.
– В нем слишком мало весу для этого. Да и отыскалось недавно, хотя завелось давно. Во времена моей антропософии. Когда я был мальчиком-москвичом и членом Общества Свободной Эстетики. Золото тем хорошо, что может ни с чем не соединяться, знаете. Лежит сколько хотите в земле и ни с чем не дает реакции. Его ценят за это. Я такой же, господин консул. То есть я всегда хотел быть таким, а если Вы мне поможете в моем деле, то таким и буду. Я знаю, что сейчас последнее слова за Вами. Я не хочу Вас обманывать. Я всегда говорил Вам правду. Я знаю, что Вы навели справки и знаете, что это так. А если Вы еще не все знаете, то я сам скажу…
Никто не входил, никто не звонил и исповедь оказалась неотвратимой.
В Университете его любили все коллеги. Он от природы умел быть приятным. Он не поражал ничем и никого не трогал. Он легко воспринимал, что от него хотели бы слышать, и говорил именно это. Без намека, он угадывал, какой его поступок будет приятен окружающим, и поступал именно так. Он ничего не хотел для себя – всего у него было довольно, ему было приятно знать, что он ни от кого не зависит и никому ничем не обязан, а все считают его очень хорошим человеком.
На войну он пошел не добровольцем, а по призыву. В кавалерийском полку, где его устроили, он сделался всеобщим баловнем и скоро пошел по ступеням штабной иерархии. Революция застала его уже в одной из канцелярий штаба фронта4. Канцелярские солдаты именно его избрали своим делегатом. В комитете было тоже хорошо. Старое начальство, то есть генералы и полковники с мальтийскими крестами Пажеского Корпуса, кажется, были чем-то недовольны, но он скоро перестал их замечать; они уже не имели для него значения.
По Университету он помнил названия политических партий и кое-что из их программы. Приходившая на фронт литература обновила его познания. Он защищал точку зрения большинства своих слушателей и ни в какую партию не записывался, чтобы ни с кем не ссориться. Он был беспартийным и все его считали своим.
Только один делегат не поддавался общему чувству. Ремонтной мастерской автобазы5. Он не отводил и не дискредитировал. Даже не спорил. Только смотрел на него особенными глазами. Молча. Даже нельзя было понять, что это выражало. Только становилось очень неловко и с этим солдатом сговариваться бесполезно. Странно, что когда выбирали на Демократическое Совещание, делегат Ремонтной Мастерской голосовал с остальными. Постановление было единогласное и он подошел его благодарить, потому что, по правде сказать, он думал, что этот будет против его кандидатуры. Подошел, тот опять посмотрел и никакого разговора не вышло.
В Петрограде оказались влиятельные знакомые. Устроили от фронта. Войны уже не было и это было прилично. На родину. В Москве. Там было страшно и хорошо. Он был молод тогда и, вообще тогда все позволялось. Впрочем и при всяких иных обстоятельствах он любил бы только ее и женился бы только на ней. Он знает, что и в мирное время никто не попрекнул бы его, что она маленькая балерина, даже первая от воды6, даже так. Впрочем ему было все равно. Все было – все равно.
Конечно, был и в комитете. Всем надо было быть в комитетах. Его выбирали. И опять все было очень спокойно, душевно и хорошо. Но опять, опять был один человек, который смотрел на него темп самыми твердыми и непонятными глазами. Он пробовал выяснить. Невозможно. А потом Октябрь.
Он был в сущности даже не нейтрален. Он сидел в комитете. Он даже готов был идти драться и не за юнкеров, конечно. Ждал только слова. Ему не сказали. Ушли без него. Навязываться было нетактично и потом… Но это вероятно была нервная мнительность. Ему показалось одно время, что все его товарищи по комитету смотрят на него этим взглядом, которого он до сих пор не понимает, хотя… Только потом этого не было. Все стало почти по старому. Но жить как-то стало уже труднее.
Квартира сократилась до одной комнаты. Вещи убывали в числе с большой скоростью. Он думал только об одной кушетке. На ней, как Робинзон на острове прошлого, обитала его милая, маленькая жена. Он все силы клал, чтобы сохранить этот клочок твердой почвы. Он не боится лишений – как никак, а год в боях, да год в Пинских окопах… Но она. Чужое страданье всегда чувствуется острее. Особенно такого человека. И потом – он видел, как на его глазах менялись люди. Быстро. Он не менялся. Не смейтесь – как золото или благородный газ – гелий. Она тоже. Но для нее была опасность, а этого он не хотел. Она не должна была меняться, терять себя. Он был ответственен за это. Его нельзя осуждать. Многие это делали и теперь у них все хорошо. Он поехал за продуктами для учреждения. На Украину. Он, конечно, выполнил поручение и все было доставлено в Москву. Но сам остался. Это никому не вредило, а для них имело огромное значение. Ведь и в Раде были свои люди, а он юрист, к тому же, хотя коммерческое образование не получил, но коммерсантом оказался не из плохих. Это известно и господину Консулу. Наследственность, должно быть.
Вернуть жену к тому, что было в Москве он не мог. Да и она, при одной мысли об этом… Короче говоря, когда Раде пришлось уходить он уехал в Варшаву. Там было почти то же, что в Киеве – разница в том, что в эту столицу он приехал уже с положением и с фондами. Оказалось, однако, что старые национальные грехи имеют живучие воспоминания. Его обеспокоили.
Все можно было бы объяснить и оправдать. Комитеты? – хорошо; кто в них не был. Он – беспартийный. Даже вопрос – за кого он, не так страшен. На всякий вопрос можно ответить так, чтобы это было правдой. Но у спрашивавшего были те самые глаза, которые выгнали из Москвы. Они не изменили своего выражения даже когда он сделал все, что от него требовали. В чем это выражение? Трудно объяснить такие вещи.
Он не скрывает, что он беспартийный7. Что он, вообще независимый человек. Морально независимый – физически все от чего-нибудь зависят, хоть бы от этого бесконечного дождя, например. Независимость – достоинство. Она ценится в золоте и прочем. А эти… фанатики… именно фанатики ее видят и отвергают. Независимость не исключает того, что я хочу быть в мире со всеми. Я всем хочу сделать хорошее. А те не хотят. Те не верят. Те даже не приказывают, а принуждают, потому, что считают, будто я всем изменю, всех предам – обязательно. Я не выношу этого, потому что это оскорбляет человека, который им ничего дурного еще не сделал, да не доказано, что вообще сделает.
Я не мог не подчиниться. Я был в их руках. Но я приложил все усилия, чтобы моя деятельность, вернее их деятельность, исполняемая мной, не имела дурных последствий. Кажется, мне удалось это почти во всем, Если даже, что и произошло, то я ведь был только орудием, палкой, деревяшкой, моей воли, моего сочувствия или старания не было. Механика, закон инерции и сложения сил. Я так же виноват, как тот карниз, что вчера обвалился из-за дождя и отбил лапу собаке нотариуса.
В общем, совершенно естественно, что он покинул тот город, когда дела приобрели решительный оборот. Так естественно, что никто и не возражал. Он был совершенно счастлив, когда соскакивал на платформу вокзала в другой столице. Представительный господин в штатском, подойдя к нему, отвернул лацкан своего пальто и показал значок. Если приезжий, о котором известно, желает иметь право поселиться в этом городе, то он должен…
Разговаривать не приходилось. Опять то же самое. Три года. Правда, отношение было человеческое, то есть профессиональное. Исполняй, что велено. Может быть потому, что ему не мешали, впрочем и он преуспевал в делах, это стало его тяготить, а вернее потому, что однажды он обнаружил исчезновение одного из прикосновенных к тому же принудительному занятию человека. Труп нашли в угольной яме маленькой станции, где останавливались только товарные поезда. Голова была проломана в двух местах, почему соответственная экспертиза составила акт о самоубийстве. Потом, пропал и другой такой же знакомый. Этого уже и совсем не нашли. Даже в газетах ничего не было. По-видимому слишком долго работать там не полагалось.
Он заявил о переутомлении и т. д. К крайнему удивлению его оставили в покое. Два года он уже может жить, как ему угодно. В чем же дело тогда? Он не может поручиться за будущее. В любой момент может явиться человек, способный отвернуть лацкан своего пальто, показать значок и т. д. Он этого больше не хочет. К тому же он здесь слишком оторван. Это прошлое заставило его жить все время настороже. Он потерял самое дорогое в себе. Возможность спокойно относиться к людям, входить с ними в соприкосновение, заслуживать их приязнь, оставаясь самим собой и зная свою незав