исимость. Он думает, что это возможно восстановить только дома. Может быть тоска по родине? Возможно, хотя это и сентиментально. Ей тоже не хорошо. Он заметил у нее кое-что. Она не говорит и это понятно. Это ценно – она не хочет его огорчать, но тоскует. Это, конечно, то же самое чувство.
Поэтому он и поставил вопрос о своей посылке в Москву. Фирма, где он, как известно, играет не последнюю скрипку, только рада. Он надоел Консулу, но это не его вина. Теперь все сказано, все известно – он ничего не скрыл. Это было несчастьем, из которого он вырвался, Не в его интересах, чтобы оно повторилось, Господин консул видит, что исполнение просьбы будет полезно всячески. Но даже вне порядка убеждения, он вынужден был бы рассказать все, что он рассказал. Если это ему повредило – тем хуже. Сказанное было неожиданным для господина Консула?
Считаю излишним скрывать от вас, что это для меня не было новостью.
– Неужели – известно?
– Как видите: возможность не исключена.
– Но тогда?
– Вы получите визу.
– Как это понимать?
– Поскольку Ваши прошлые дела кончены, а Ваше заявление показывает, что Вы, по-видимому их кончили, мешать Вашей законной торговле нет оснований.
– Нет: это формула. А попросту – можно ли ехать и работать спокойно?
– Это зависит от Вас. За старое приниматься не будете – хорошо. Нет – не взыщите.
– И жену потом можно будет выписать?
– Отчего же?
Запасы дождя были неисчерпаемы и некий невидимый бесхозяйственник, решивший испытать устойчивость рынка стал выбрасывать на припрятанный город такое количество водяных струй, что случись это в Австралии, население ее могло бы считать себя обеспеченным влагою по крайней мере на четыре вегетационных периода.
Но когда чемоданы были уже уложены, аккредитивы пересмотрены, порядок бумаг не оставлял ни малейшего сомнения, а паспорт был украшен всей коллекцией лимитрофных виз8, осталось только звонить в гараж и целоваться с женой, только тогда он понял размеры своего счастья.
Оно не оставляло его в отделении вагона, которое постепенно светлело по мере выхода из зоны дождя. Скоро стало совсем светло. Дождь оборвался и оборвалась неопределенная радость о конченной истории. Стало почему то неловко. Он сделал усилие. Это был вздор и следствие напряженности положения. В глазах у консула этого не было. Так показалось только на одну сороковую секунды. Несчастная мнительность. И он поднял глава к солнечному окну.
Его глаза встретились с глазами соседа по сизому дивану. Взгляд этот, был, правда, очень жесток, неуклоним и в нем было приказание, но все это не имело ничего общего с тем, что было так невыносимо. Тем не менее и это было ужасно, ужасом проклятой, но неизбежной неожиданности.
– О. Вы?
– О. Я. Несомненно и все в порядке.
– Вам необходимо убедиться в моем отъезде?
– Он убедителен сам по себе. О, нет. Я сейчас Вас покину. Но не Вам мне объяснять, что держался в курсе Ваших переговоров. Сделайте одолжение. Мы имели это в виду и знали, что этим кончится. Возьмите это и прочитайте. До границы времени достаточно – успеете, но откладывать все же не следует, потому что подобные письма через границу не провозятся, а если зажечь сразу – проводник прибежит на пожар. Ваша супруга, как известно, осталась. Имейте это ввиду и не думайте, что семьдесят мостов, которые Вы проедете, лишают нас права на Вашу память Будьте здоровы.
Он только поэтому узнал, что поезд, остановился, но уже не заметил, как поезд тронулся и понимание происшедшего стало для него действительностью только после того, как последний обрывок спрятанного в конверте и самого конверта, деловито обратились в черный прах на дне бронзовой откидной пепельницы, о которую дробно стучала тонкая змейка узкого кольца, неподвижного, на внезапно отекшей руке.
Потом, он понял, что, в сущности, могло быть гораздо хуже. Даже все поручение, по-настоящему, его ни к чему не обязывало. Он понял, это окончательно, когда выходил от того человека в Москве, которому отвез чемодан, оставленный в его сетке, предусмотренным между Столбцами и Минском пассажиром, столь же незамечательным, как и забытый чемодан, который тем не менее служил явкой и не мог быть доверен носильщику, так не терпел грубого обращения, ввиду деликатности вмещаемого.
Человек не сказал ему ничего особенного и не обнаружил ни оживления, ни любопытства. Это еще упростило положение. Он исполнял дорожную услугу и только. Ему предстояло еще зайти на следующий день, взять справку для отсылки через фирму, чем и должна была исчерпаться вся процедура. И все.
Он еще не вполне отдавал себе отчет в своем счастье, но оно уже тихим, теплым, вечерним дождем опускалось на его сознание и телеграмма, которую он сдал для отправки своей жене, – была, вероятно, самой нежной темой, прошедшей краткую клавиатуру аппарата Бодэ.
Только закрыв за собой белую дверь номера, он почувствовал все разбегающиеся горизонты своей радости, не приминавшей даже тонкий ковер, довоенного рисунка, не отсвечивавшей на голубой масляной краске стен и белого дуба мебели, стиля девятидесятых9 годов.
Он был в городе, где родился и вырос, в городе, где он любил и в первый и в последний раз, в городе, от которого бежал в ужасе и в котором, наконец, сжигал все прошедшее за время этой разлуки с точностью, и заботливостью, которая сопровождала сожжение письма в вагоне. Он не знал даже золы этого прошлого. Ветер, взмахнувший занавеской окна против серого Госиздата10, вероятно, унес эту пыль в бледное, как голубые глаза, московское небо.
Он понял, что он уже в Москве и только, поняв – увидел ее.
Это было встречей с живым и дорогим существом, последние слова которого продолжают звучать в памяти на все годы разлуки. Может быть даже не последние по времени слова, а то, какие особенно вспомнились. Они могут быть и не радостными, и не слишком значительными, постороннему они мало что объяснят, но для разлученного они, тот ключ в тоне, которого он будет ожидать свою встречу и в тоне, которого он начнет говорить. И слишком часто этот тон, за переменами, происшедшими во времени, оказывается неуместным, и, накладываясь на тональность ответа, дает жестокую фальшь.
В данном случае опасности этой как будто не предвиделось. Он нес свои чувства в себе и сам мог отвечать себе от лица города. Москва не так уже изменилась за эти десять лет. Прибавилось немного автомобилей, появились автобусы, но извозчики, существование которых становится преданием в западных столицах, были прежние. Зеленая трава прорастала края переулочных тротуаров, голуби летали над Страстной площадью, и никто не протестовал против княжеского титула торговцев старыми вещами11.
Эти архаизмы и даже постыдная для столицы булыжная мостовая не казались ему хорошими, он предпочел бы иные городские удобства, но это создавало впечатление настоящего, подлинно ему принадлежащего, вызывало точный и легкий ответ его чувств и поэтому слагалось в длинное и сложное ощущение тихого благополучия, счастливого разрешения всех пройденных неуверенностей и тягостных превратностей.
Он ходил по Москве не для того, чтобы разыскивать знакомых людей. Он даже не вспомнил, были ли у него такие вообще в этом городе. Он ходил смотреть на улицы, узнавать знакомые здания, выступы переулков и угольные достопримечательности. Кое-кого не было. Маленький белый домик в переулочке, носившем тоже прилагательное – «малый» – исчез. Место оставалось незастроенным и отделялось от тротуара колючей проволокой настолько ржавой, что она оставалась невидимой. За проволокой процветали высокие подсолнечники, салат и серела капуста. Три серые курицы посильно портили грядки под наблюдением радужного петуха. Это было место давнего и пламенного счастья, довоенного счастья восемнадцати лет и мокрого от прохлады рассвета. Он не возражал.
По пути его ежедневных прогулок из дома, где он родился и вырос, на вымостке тротуара был очень любопытный камень. С пятого класса гимназии он считал его аммонитом12 и все собирался вывернуть, принести домой разбить и гордиться находкой допотопной раковины. Но в гимназию нельзя было опоздать, а идя домой, он неизменно пропускал камень, обещая себе обязательно вывернуть его в следующий раз. Так прошла жизнь. Булыжник на улице меняют изредка, а на тротуарных вымостках никогда. Он был уверен, что на этот раз, круглая конкреция от него не уйдет. На минуту ему даже представилось, что и весь путь, пройденный им за эти годы, полусознательно загибался в сторону этого завершения детской задачи, без ответа на которую пустела его юношеская жизнь и затуманивалась пора странствия.
Он вошел в переулок, как входят в развалины Дельфийского Оракула, окруженный памятью самодельной легенды и надежды услыхать то, чего никогда не было. Не замедляя шага, он поднял голову. Сероглазое московское небо несло две растрепанные эгретки13 перистого облака и моторный шум. По привычке бойца, ставшей рефлексом он автоматически повернул лицо под нужным углом и узнал очертанья Дорнье Комет14. Воздушных линий в его времени не было. Он знал о них, но сегодня предпочел бы не думать. Опущенная голова вернула его к прошлой действительности.
Камни тротуарного откоса пережили все политические превратности десятилетия, они пережили много надежд, трепетавших в беспроволочном телеграфе очередных хвостов, загибавшихся в переулок от крайнего магазина, где когда-то выдавался керосин вместо мяса и табак вместо муки, из расчета равновеликого количества калорий. Теперь тротуар был пуст на всем протяжении и украшен древнейшим вариантом игры в котлы