Ленский Владимир Яковлевич
Из весеннего дневника
Владимир Ленский
Из весеннего дневника
На даче я вот уже второй день. Хожу, смотрю, слушаю, и не верю своим глазам, своему слуху: столько зелени, солнца, неба, воздуха, шума листьев, пенья птиц!..
Третьего дня я вырвался из когтей дьявола-города, бежал от него с расстроенными нервами, измученными мозгом, усталым телом. Казалось, я погибал там безвозвратно, и ничто в жизни не вызывало во мне интереса, желания жить. Но вот, -- развернулось надо мной синее небо, заструился вокруг меня свежий воздух, зашумели деревья, -- и я, как первый человек, только что восставший на земле от небытия, поднимаю голову и с любопытством, удивлением и восторгом, озираюсь и говорю в сердце своем: жить хорошо, ах, жить так сладко!..
Я чувствую, как моя мозг наливается солнцем, в моем теле прибывают силы, затихает дрожь нервов. Город, оставшийся позади мня, кажется кошмарным созданием моего расстроенного воображения. Будь проклят ты, каменный дьявол, со всем ужасом своих банков, ресторанов, заводов, трамваев, автомобилей, богатства, нищеты и разврата!.. Будьте благословенны вы, тихие рощи, озера, холмы, с вашим небом и солнцем, с вашей свежестью первобытной радости жизни!..
Моя дача стоит на берегу озера, на склоне холма, на котором, ниже моего сада, под соснами, рассыпаны кресты и могилы тихого кладбища. Я живу в верхнем этаже, и у меня есть терраса и балкон, с которых видно все озеро.
В нижней квартире, подо мной, живут тихие люди, которых целый день почти не видно и не слышно. Их трое -- муж, жена и дочь -- девушка лет семнадцати, Зина. Она еще носит короткое, до щиколоток, платье, но у неё уже сильно развитой бюст и лицо настоящей женщины. За эти пять дней я видел их только один раз вечером, когда они возвращались с прогулки. Они шли молча, так тихо и спокойно, словно были проникнуты тишиной кладбища, где они гуляли. Встретив меня, посторонились и, потупив глаза, пропустили мимо себя. Только девушка. подняла глаза и проводила меня долгим, серьёзным взглядом.
-- Это наш сосед, -- услышал я позади себя, её шепот...
И мне стало приятно, что она отметила это. Да, я ваш сосед, милые, тихие люди...
Я решительно ничего не делаю. Меня к столу, к работе не тянет. Хочется жить, а не писать о жизни. Я сижу на балконе и смотрю на узкие вершники молодых сосен и елей. Они так важно и плавно покачиваются в солнечно-синей высоте неба. А две березки поднялись еще выше и трепетно дрожать и сверкают на солнце мелкими круглыми листочками, делающими висящие вниз тонкие веточки похожими на зелёные ленты.
С деревьев я перевожу глаза на снежно-белую скатерть, покрывающую стол. По её ослепительной, озаренной солнцем белизне проносятся едва уловимые глазом струящиеся тени, как будто от лёгкого, прозрачного дыма. Это струится воздух, полный влажных, солнечных испарений земли, травы и листьев. Смотрю я на скатерть так долго, что она, с этими струящимися тенями, начинает казаться мне зыбкой поверхностью искрящейся на солнце воды, у меня мелькает и рябить в глазах...
Расстилающееся передо мной озеро -- большое и светлое, как опрокинутое в зеркале небо. Далекий берег поднимается зелеными холмами, темнеющими кое-где сосновыми и еловыми лесками. Ближние берега зеленеют садами, из которых поднимаются красные башенки и островерхие крыши дач. Выше всех красуется башня яхт-клуба с развевающимся на шпиле пестрым флагом. Оттуда часто отплывают стройные, красные и синие яхты, с громадным белым парусом, кренящиеся в воде даже при легком ветерке. Или вылетают длинные, узкие гоночные лодки, гички, каждая с четырьмя гребцами в полосатых спортсменских костюмах, с обнаженными мускулистыми руками и ногами. Они быстро скользят по воде, сразу поднимая и спуская все четыре пары весел, и походят издали на странных, чудовищных сороконожек. По праздникам в яхт-клубе играет духовой оркестр, и тогда над озером стелются мягкие переливы корнет-а-пистонов, флейт и валторн...
К людям меня не тянет... Никогда не ощущал я такой радости одиночества, какую испытываю теперь. Оно -- целительный бальзам для моих развинченных нервов. Вижусь я только с одним человеком, это -- старушка Анна, которая готовит мне обед и убирает мои комнаты. Она живет в кухне, долгая жизнь утомила ее, и она очень несловоохотлива. Часто её в доме совершенно не слышно, и мне приходит в голову, не умерла ли она там, в своем углу, как умирают от глубокой старости -- тихо и неожиданно?..
Погода стоит ровная, ясная. Май на исходе, но солнце еще слабо греет. В комнатах сумеречно от заслонивших окна деревьев и почти холодно. Мое малокровие дает себя знать. Я зябну и должен кутаться в суконный плащ...
Ночи становятся все светлей и прозрачней. Ночные зори горят над озером, как золотая парча, затканная рубиновым бисером. И часто, просыпаясь ночью, я с удивлением смотрю на эту Божью красоту северной ночи, золотящуюся до утра между стволами сосен, и сквозь черные, словно окутанные темным газом, хвои дремлющих елей. И всю ночь, даже во сне, я слышу, как пост у балкона на ветке какая-то птица, которая не хочет, или не может в эти чудесные белые ночи сомкнуть своих глаз...
В первые два-три дня моего пребывания здесь меня беспокоили и раздражали беспрерывные, хрипло-гортанные крики ворон, в бесчисленном множестве населяющих сосны и ели кладбища. Грубые, грязные птицы, питающиеся отбросами и падалью, устраивали гнезда и селились на кладбище, вероятно, привлекаемые запахом гниющих в земле трупов. И когда сюда несут покойника -- они поднимаются с деревьев и кружатся низко над похоронной процессией, издавая противные, радостно-жадные крики. Скоро я к ним прислушался, привык, и теперь их уже не слышу. Только изредка, когда в яхт-клубе, во время гонок, раздается условный ружейный выстрел, и вороны с диким криком поднимаются и взволнованно кружат над кладбищем, я замечаю, что они здесь, и от их крика у меня начинают дрожать нервы во всем теле...
В кладбищенской церкви по вечерам звонят, и так ярко гармонирует звон колоколов с огненным золотом вечерней зари. Кажется, что заря разгорается от гудящих волн медного звона, а звуковые волны звучат ярче и чище, наливаясь заревым огнём и как будто приобретая oт этого нежный, мелодический тон чистого золота...
Иногда я слышу тихое, религиозное пение нескольких мужских голосов. Это служат панихиду над чьей-нибудь могилой, и ко мне на балкон доносится ветром легкий, душистый дымок ладана, от которого у меня кружится голова и тихо закрываются глаза. Но я остаюсь далеким страху смерти, и, полный сладкого ощущения жизни, не думаю о грядущем конце...
Я угадал -- Зине семнадцать лет, она сама сказала мне это. Я познакомился с ней и с её родителями и был у них в доме. Случилось это вот как. Вчера утром ко мне вбежала Зина, со смертельно бледным лицом, с упавшими и рассыпавшимися по спине волосами (у неё длинные С золотистым отливом, волнистые волосы). Она задыхалась и едва могла проговорить:
-- Ради Бога... пойдемте к нам... помогите!..
Я едва поспевал за ней, так быстро шла она впереди меня.
Её мать лежала на диване в глубоком обмороке, отца не было дома, и Зина, испробовав все, известные ей средства, не могла привести ее в чувство и потому обратилась ко мне.
Узнав в чем дело, я немного смутился. Знаком я с медициной, может быть, ещё меньше, чем эта девушка, и те скудные познания, какими я обладаю, в таких случаях всегда вылетают из моей головы. Но я не показал виду, что мне это дело незнакомо. Я стал командовать.
Воды! Вина! Одеколону! -- и усердно брызгал, растиpaл, мочил голову и виски неподвижно лежавшей, почти без дыхания, женщины, невзирая на то, что от неё уже пахло и вином, и одеколоном, к которым, вероятно, уже прибегала Зина прежде, чем позвать меня. Девушка почему-то верила в мое искусство, торопливо подавала все, что я требовал, и смотрела на меня глазами, полными ожидания и надежды.
Как это ни странно, но я оправдал её веру в меня. После десяти минут работы, вогнавшей меня в пот, бедная женщина очнулась и раскрыла глаза. Зина бросилась к ней, припала головой к её груди и разрыдалась. Но тотчас же вскочила и схватила мою руку обеими руками.
-- Благодарю вас, -- сказала она, сияя мокрыми, счастливыми глазами: -- Вы были так добры!..
В эту минуту она была положительно прекрасна. В бледном, чуть порозовевшем лице еще мешались испуг и радость, слезы и улыбка; губы еще кривились и прыгали, а темно-синие глаза сияли, как две звезды, в длинных лучах мокрых ресниц. Она была в светлом, утреннем платье, бледно-розового цвета, с открытой шеей и руками матово-молочной белизны. От неё веяло чистотой и свежего первого снега.
Я ушел от неё смущенный, с легким, болезненно-сладким дрожаньем в груди...
В яхт-клубе танцевальный вечер. Зина просила меня быть там. Она будет в длинном, белом платье -- первое длинное платье, которое, наконец, родители разрешили ей надеть.
Зал яхт-клуба -- большой и светлый. Стены украшены флагами, вымпелами, маленькими изящными моделями яхт, лодок, яликов и гичек; вместо багетов для занавесей -- весла, вместо занавесей на окнах и дверях -- белые, косые паруса. Пол дубовый, некрашеный, гладко выструганный, покатый в обе стороны. Зал производит впечатление палубы большого корабля. Освещён электричеством.
Члены яхт-клуба держат себя хозяевами. Это, большей частью, богатые молодые люди, красивые, здоровые, с загорелыми лицами и руками. Гости-дачники, нарядные девушки и дамы и мужчины в черных костюмах. Быстро знакомятся, оживленно болтают. Гремит духовой оркестр. Начинаются танцы.
Я пришёл один и сел у стены. Ко мне подходит Зина с молодым человеком похожим на Дориана Грея. Его зовут, как я потом узнал, Володя Турцевич. Он -- член яхт-клуба и обещает в тот же вечер покатать нас на яхте.
Зина тотчас же оставляет его руку и садится со мной рядом. Володя Турцевич краснеет и окидывает меня свирепым взглядом. Однако, ничего не говорит и отходит. Потом возвращается и напоминает Зине: