Леха
Телефонный звонок разбудил меня в самый неподходящий момент. Что-то такое снилось мне, что я сразу забыл, открыв глаза, но от чего осталось тяжелое, тревожное чувство, и долго я не мог отделаться от него.
– Ты уже встал?
Звонила Танька из соседнего дома, и оттого, что была она близко, ее голос в трубке оглушил меня и как-то даже еще тревожнее сделалось на душе.
– Встал, – вяло сказал я, опуская ноги на пол, чтобы окончательно проснуться.
– Забыл, что сегодня за день? – бодро спросила Танька и замолчала, кажется чего-то ожидая.
День был как день, солнечный, безветренный, осенний. Макушки облетающих тополей во дворе, видные мне из окна, застыли, точно нарисованные. Желтеющие листья еще держались за ветки до первого сильного ветра.
Я, позевывая, потер кулаком глаза, нашарил ногой тапочки под диваном и, сграбастав телефон в охапку, поплелся с ним в кухню. Спать хотелось зверски.
– Ну? – поторопила меня Танька.
Я, кажется, уже успел забыть про нее и чуть не выронил телефон, когда в трубке раздался ее голос.
– Помню, помню… – неуверенно поспешил я успокоить ее, машинально открывая кран и набирая в чайник воды.
– Что у тебя там шипит? – спросила Танька, когда я зажег спичку и запалил газ.
– Это в трубке, – раздраженно соврал я.
– Ну-у что-о же-е ты-ы? – капризно растягивая гласные, почти пропела она.
А что я-то? Если бы я помнил, что у нее там за день. Контрольная, что ли, какая? Или, может, в театр вечером тащиться втроем? Звонит ни свет ни заря, а ты вспоминай тут!
– Знаешь, – ответил я уклончиво, – я не одет. Я тебе попозже позвоню.
Танька бросила трубку, будто мне оплеуху залепила. Это как-то не было ей свойственно, и я ощутил нечто наподобие смутного чувства вины, но так и не вспомнил, что сегодня был у нее за день. Ладно, обойдется.
Я взглянул на часы. Не было еще и восьми. Значит, мама совсем недавно ушла на работу. И этот небось спит сном праведника. Я подумал о Лехе и представил, как он, наверное, дрыхнет сейчас, разомлев, тоже забыв о чем-то, что его Таньке очень важно и из-за чего она так психует с утра пораньше, дрыхнет ведь, несчастный, распушив полнокровные, пухлые, вечно трескающиеся губы, раскидав руки и ровно, тепло, беспечно посапывая. А ты за него отдувайся…
Ладно, хватит ему, пожалуй, в постели нежиться! Я, что ли, в Таньку по уши втрескался? Сам пускай и помнит, раз у него планида такая. Я набрал номер Лехиного телефона. Он почему-то не спал уже.
– Собирался тебе звонить, – сказал он. – Тут такое дело… Ты помнишь, что сегодня за день?
Сговорились они, что ли? Ну прямо в один голос!
– «Что за день? Что за день?»! – передразнил я их. – Пятница, кажется… Или уже суббота?
– Может, тебе год и век заодно напомнить? – огрызнулся Леха. – Сегодня Танин день рождения…
Я нечаянно опустил трубку на рычаг, потому что вдруг все понял. То есть, может быть, еще не совсем все, но этот ранний ее звонок, обида в голосе и то, что сначала она мне позвонила, а не ему, – все это было неспроста. Впрочем, почему же? Может, его она разбудила первым. Но отчего-то я был уверен, что Лехе она не звонила. Вообще не звонила. Да и зачем? Танька и так увидит его сегодня в школе, в классе. Ей именно я был нужен, потому что это я, а не Леха учусь в другой школе и потому что, не застав утром, она рисковала не увидеть меня у себя вечером. А потом, разве Леха забудет о таком дне, а я вот забыл. Бедный Леха!
Снова зазвонил телефон, и я уже боялся снимать трубку, за Леху боялся. Это была не Танька.
– Чего ты трубку бросаешь? – спросил Леха. – Спустись во двор.
– Тебя что, опять? – спросил я.
– Ага, – уныло сказал Леха. – Она тебе звонила? – вдруг полюбопытствовал он.
– Нет, – щадя его, соврал я.
Ну зачем, зачем это я? Вдруг он тоже все понимает, давно понимает и молчит? Что тогда? Ведь если это так, то что же у него на душе-то творится? Он не я, он Таньку любит. А она его? Неужели Леха ни капельки ей не нравится? Да, он, конечно, странный, если смотреть на него глазами девчонки, несмелый, не очень уверенный в себе. Но Леха преданный. Как она этого не понимает? Это ведь так важно, что на него можно положиться. Или просто ее мало обманывали и она еще не научилась ценить в человеке преданность?
Вот ведь как все запуталось с той дождливой осени прошлого года, с того дня, как признался он мне, что Танька ему нравится. Леха небось и не сразу решился мне в этом признаться. Хотя и не знаю… От меня у него, кажется, не было секретов.
– Слушай, – сказал он тогда, – я ужасно ее боюсь теперь. Смешно, да? – Он всегда почему-то боялся выглядеть смешным. – Учимся в одном классе, в одном дворе живем. Даже за одной партой сидели в позапрошлом году. Целый месяц! А тут – бах! И боюсь. Что, думаю, она потом скажет, если я в любви ей объяснюсь? Вдруг осмеёт? Или вдруг скажет, что не любит меня, и тогда ведь всё… Я что, дефективный? – спросил меня Леха тогда.
Я на год старше, и Леха часто задает мне такие вопросы. Один раз он даже спросил: «Слушай, у тебя такого не бывает, что вот на уроке сидишь и знаешь: сейчас вызовут? Никогда? Или вообще еще ничего не произошло, а ты уже чувствуешь, что произойдет. И происходит».
Ну, прямо иногда кажется, что не от мира сего этот Леха! Он и тогда, прошлой осенью, сразу у меня стал допытываться, не дав и слова молвить:
– У тебя это уже было? Чтобы вот так бояться… Было, да?
У меня было по-другому, но какое это имело тогда значение, и я кивнул.
– Ты к ней подойди, – попросил он сразу же, – подойди и скажи, что Леха… Нет, скажи, что Алеша… Нет, не ходи. Не говори ничего. Или мне записку передать? Пишут же записки… А знаешь, давай вдвоем. А потом ты как бы незаметно исчезнешь…
И целый год мы с Лехой вдвоем делали то, что нормальные люди делают в одиночку: мы назначали Таньке свидания, нарочно подальше от нашего двора, чтобы не было похоже на то, что мы просто погулять вышли; мы писали ей записки и целые письма и, запечатав в конверт, бросали их в почтовый ящик, чтобы они возвратились в наш двор, но уже в другой дом, в Танькин подъезд, и уже со штемпелем почтового отделения на марке; мы дарили ей цветы, два раза; мы даже долго и крупно разговаривали из-за нее с одним верзилой из десятого класса. Впрочем, верзила был не один, а с другом, как и Леха. До драки дело у нас тогда не дошло лишь потому, что верзила, кажется, так и не понял, с кем же ему драться, кому из нас Танька нравится, а кто просто крутится возле нее от нечего делать.
Чего только не было у нас с Лехой за этот год его любви! Мне только никак не удавалось как бы исчезнуть, оставить их вдвоем: то Леха трусил, то Танька не отпускала…
Я набрал номер Танькиного телефона. Трубку снял ее младший брат Игорь.
– А кто ее спрашивает? – явно подражая взрослым, полюбопытствовал он.
– Пошел ты!.. Много будешь знать – скоро состаришься. Передай трубку сестре. Живо! – велел я ему.
– Да-а-а… – пропела Танька.
– Поздравляю, желаю, расти, не болей, будь! – выпалил я и положил трубку.
Буду я еще перед ней распинаться!
Леха, несмотря на утреннюю прохладу, в трусах и в майке сидел в полосатом парусиновом шезлонге на балконе и читал какую-то толстую книгу. Он вообще много читал. На это у Лехи были свои причины. Дело в том, что родители даже в детстве, даже в сопливом младенчестве его не били. Ну, если он делал что-нибудь, чего нельзя, или не делал, что ему велели, отец его не вынимал ремень из брюк, не заставлял заголяться и не порол. Леху всегда наказывали иначе, интеллигентно наказывали. Его запирали дома, а если не запирали, то прятали от него одежду. Беспорточным по улице не побегаешь. И тогда бедный Леха сидел дома и от нечего делать читал книги. Его и до сих пор так наказывали, словно не замечали, что он уже вырос, что вон усы пробиваются, что даже голос окреп и приобрел не слыханные ранее глубокие басовые тона. По-моему, Леха уже на полголовы выше своего отца вымахал, а его все запирали.
Мы во дворе его жалели. Он таким жалким всегда выглядел со своего балкона на третьем этаже, таким тихим и сломленным, что раньше мы с пацанами даже в футбол уходили играть со двора на стадион, чтобы Леха не видел нас и не завидовал.
– Сидишь? – задрав голову, спросил я.
Леха заложил пальцем страницу и закрыл книгу.
– Сижу. Да ну их, знаешь!..
– За что? – спросил я.
– Да-а-а… Полы вчера до прихода отца не вымыл, – признался он. – А Тане еще надо цветов купить…
– На сколько тебя? – спросил я.
– Три раза по полдня.
Его, бедного, и так запирали на полдня, с утра и до школы. Мы учились во вторую смену. Так, Лехин отец приходил домой обедать, выдавал ему штаны, рубашку и пиджак, и Леха шел в школу. Вот ведь жизнь!
Леха встал из шезлонга, поёжился, похлопал себя по голым ляжкам и, облокотившись на перила балкона, плюнул вниз.
Я машинально взглянул на окна Лехиной врагини – пенсионерки Егорихи с первого этажа. Форточка у нее была открыта, а шторы задернуты.
– Что хоть читаешь? – спросил я, чтобы не молчать, а то и так было тоскливо.
Леха рассеянно повертел книгу перед глазами, будто уж и забыл, что читал только что, и сказал, точно проскулил:
– Стихи.
– Ладно, – сказал я. – Чего делать-то будем? Как всегда?
Леха кивнул и показал пальцем вниз, имея в виду, наверное, Егориху. Я пожал плечами: мол, кто ж ее знает – нет ее или за шторой затаилась, ждет.
– Форточка настежь, – на всякий случай добавил я.
– Ага, – понял Леха.
– Ну, я двинул? – спросил я, собираясь было идти домой за своими дежурными штанами и курткой для Лехи.
– Слушай, Вить, – остановил он меня. – Постой со мной, а!
Вот ведь наказание ему выдумали! И кто? Собственные родители. Уж лучше бы минут пять поорать под отцовским ремнем, стерпеть подзатыльник или неделю без сладкого жить, чем такое. Ну, это раньше. А теперь бы хоть в библиотеку его не пускали, что ли, или еще придумали бы какое-нибудь наказание, тоже интеллигентное, но соответствующее возрасту.