Из записок следователя — страница 27 из 58

– Чай, и твое дело не сторона! Не больно за горами живешь!

– Кому из вас, старики, он хотел голову-то свернуть? По вашинским, что ль, огородам с мушкатантом ходил?

– Не тебе ли, Кузьма Микитич?

– Он у него только меренка хотел свести: больно, баит, по нраву мне пришелся.

Старики наконец решились дать категорический ответ: на то де и крест целовали, чтоб правду открыть, а правда-то, что Жилин такой озорной человек, что от него житья никому нет; честной работой на свободе никогда не занимается, а все больше с парнями пьянствует, хозяйства своего в порядке не содержит, обывателям только всякие обиды да притеснения чинит, а что коль на него, Жилина, подозрение падает, что он у Анкудима пчельник подломал, так то дело статочное, потому у Анкудима никого лиходеев на миру нет, и мужик он тихий.

Многие обвиняют мир в его нерешительных приговорах над своими членами; но помимо гуманной стороны этой нерешительности посмотрите попристальнее на дело, так и окажется в самом деле, что каждый мир, отдельно взятый, прав в своих недомолвках, в своей воле не выдавать головою обидчиков, потому – беспомощен мир: какая есть сила у мира? Больше под начальством живет, а начальство не то заботу о нем имеет, не то совсем откажется, хоть с голоду умирай. Мудрено уж очень начальство. Его не сообразишь.

Но – к действующему лицу.

Жилину было лет двадцать восемь. Из себя довольно красивый, только нахальство и трусость в лице его заметны были. По бойким манерам в Жилине сейчас замечался прежний фронтовик. Одевался Жилин для слобожанина хорошо. Серая шапка мелких барашков, сапоги с напуском, росписной, красный с разводами платок на шее, синяя чуйка. Кельенка Жилина стояла на юру, на отшибе от других, на обрывистом берегу Волги; вокруг нее не было ни кола, ни двора, одна клеть какая-то.

Из собранных мною сведений оказывалось, что Жилина на базаре видели с одним сбитенщиком, что вместе они в кабак ходили, вино там пили, тайные речи там вели, песни пели. Таких сведений, конечно, недостаточно, чтобы забравшееся подозрение особенный вес получило, потому я и хотел сначала без всяких формальностей, просто поговорить с Жилиным и из ответов его убедиться, можно ли давать особое значение подозрению, или, отказавшись от него, приниматься за новые изыскания.

Жилин вошел с острасткой, хоть и куражил себя; простоты в нем не было, той простоты, которая сама за себя говорит: «не понимаю, зачем зовут меня?» Из беспокойного взгляда Жилина видно было, что он очень хорошо понимает, зачем зовут его. Знает кошка, чье мясо съела. Разговор после же первых слов перешел на Анкудимовых пчел: самое выдающееся происшествие на слободе было.

– Что, Жилин, не слыхать ли чего про пчел Анкудимовых?

– Чего слышать, ваше благородие, я ведь с здешними не больно якшаюсь. Мало ли что калякают, да пустяков их всех не переслушаешь.

– Ну, на базаре чего не слыхать ли? Ведь вчера базар был.

– Базар-то был, да меня на нем не было. Я вчера день-деньской на печи пролежал: неможилось что-то больно.

Этот ответ показался мне очень подозрительным: зачем скрывать такой пустой случай, как пребывание на базаре?

– Так ты не был вчера на базаре?

Жилин сейчас же переменил тон: до тех пор мы по дружбе разговаривали, для препровождения времени.

– Да что вы меня, ваше благородие, допрашивать, что ли, стали? Так я вам отвечать не буду.

– Почему же не будешь? Ведь это нельзя.

– А потому что здесь ратмана[17] нет. Я мещанин, без ратмана меня допрашивать не следует.

«Э-э! – подумал я. – Вот оно куда дело-то пошло!» Надо заметить, что из долгих наблюдений я вывел такое заключение (которое никогда не опровергалось), что когда допрашиваемый ратмана требует, депутатов разных, словом, начинает искать спасения в проволочке времени, в придирке к формам, то, во-первых, это показывает в нем бывалого человека, виды видавшего, а во-вторых, дело нечистое. Невинный человек, заподозренный в преступлении, держит себя просто, опираясь больше на суть дела, а не на формальную сторону его. Даже если он и замечает несоблюдение каких-либо формальностей, его гарантирующих, так молчит больше, потому боится, чтоб тем подозрение на себя не усилить, «вишь-де не надеется на правду-то!».

Кстати. Все эти ратманы, депутаты и другие непереваренные изделия немецкой кухни – на практике выходят одной пустой декорацией, чтоб величия было больше. На самом же деле лиц, прикосновенных к следствию, эти особы не гарантируют нисколько: недобросовестный следователь имеет полную возможность творить пакости преотменные, и всякие ратманы, депутаты et caetera[18] и сами больше безмолвствуют: книжки во время следствия читают, природой услаждаются, в приятной дремоте пребывают, а потом подписывают, что подают им: «присутствовал, мол, такой-то да ушами хлопал». Кукольная комедия с канцелярско-дубовыми фразами.

Впрочем, пришедший ко мне ратман Федор Дмитрич Квасков был не заурядным прочим, не потому чтобы он являл из себя какую-нибудь гарантию, но просто потому что был милым человеком. Из бедняков мещан, он телом и душой принадлежал к своего обществу, сам выносил всю его горемычную долю. В каждом преступлении Квасков, нередко почти инстинктивно, видел оправдывающую сторону, в каждом преступлении человека умел разглядеть. Прямая, неподатливая натура была, в глубины метафизики не пускавшаяся, но просто видевшая хорошо. После каждого следствия Федор Дмитрич бывало говорить начнет, что вот-де как жизнь-то худо пошла, если на такие дела человек решается, страха наказания не убоявшись даже. И как он про худую жизнь хорошо говорил!

До прихода ратмана Жилин со мной не заговаривал, я с ним тоже. Пришел Квасков.

– Ну, вот и ратман.

– Что, Жилин, опять с тобой беседу приводится вести. Э-э-х, паренек! Худы ты дела затеваешь, до добра они тебя не доведут. Хоть бы мать-то пожалел, она уж и то у тебя одной ногой в гробу стоит, – сказал Квасков, увидавши Жилина.

– Да ведь что же, Федор Дмитрич, вольно ко мне привязываться. Я знать ничего не знаю, а меня на допрос ведут. Кажного человека оклеветать можно, пожалуй скажут, что я и церковь ломал.

– Невиновного тебя оклеветать кто захочет? Коли невинен, так и останешься им. А только все ж я тебе скажу: не добро, парень, не добро! Человек ты молодой, работы разве честной у тебя нет? Али по судам лучше таскаться? Всплачешься, да поздно будет.

Опять начался опрос.

– Так не был ты вчера на базаре?

– Сказано, не был.

– Ну, а если тебя там другие видели?

– Мало ли чего вам на меня наговорят: у меня недругов здесь много, каждый норовит тебе неприятность какую сделать, потому не их я совсем человек. Коли б я мужик был, так стояли б они за меня. А то что им? Убивство на меня, пожалуй, нанесут, крест скажут целуй.

Я уже раз заявил, что русский человек плохо себя вообще держит (хотя есть, конечно, и блестящие исключения) при допросах: сноровки в нем нет, хитрости мало: заладит себе одно, да и валяет; не видит, что прямо в яму лезет, обойти ее не умеет, к обстоятельствам подделаться не может, чтоб так выходило, что и виноват, да не виноват. Заперся да и баста! Солгать-то он солжет, только не тонким манером, больше все на широкую ногу. Для него ничего не значат противоречащие, уличающие его факты; он не хочет или не умеет к ним подлаживаться, хоть в этом подлаживании заключается все его спасение (от которого, конечно, он не прочь). Люди, только служившие по писарской части да в острогах побывавшие, науку прошедшие, мастера на ответы: их на треногой кобыле не объедешь, за себя постоят.

Жилин тоже не имел способности подлаживаться, пользоваться в свою же пользу обстоятельствами, его уличающими; он дело повел напрямик, лгал бессовестно, и к явному вреду своему. Скажи он просто, что был на базаре, что виделся с тем-то и тем-то, тогда, пожалуй, закравшееся мимолетное подозрение могло бы уничтожиться само собой, как не имевшее достаточного основания. Жилин действовал иначе и тем давал повод к усилению подозрения.

– А ты знаешь Степана Андреева Дятлова?

Жилина несколько покоробило; он пристально посмотрел на меня и потом опустил глаза. Последовала пауза.

– Какого Дятлова?

– А что сбитнем-то торгует на площади.

Опять молчание.

– Пивал я у него сбитень. Чай, на базар тоже ходишь: он из нашинских. Допрежь того он рыбачеством занимался, так я в батраках у него жил. А впрочем какое знакомство? Выпил сбитню, отдал деньги, да и прочь пошел.

– А в кабаке был с ним за последнее время?

– Разве мало с кем в кабаке бываешь? Может, и с Дятловым бывал, а может, и не бывал. Не припомнишь. В кабаке компанство большое: кто поднесет тебе, тот и кум значит. Нам ведь в зачастую там бывать-то.

– На какие же деньги ты часто бываешь там?

– На какие? Заложил чуйку[19] – вот и пьешь целую неделю. А то выработаешь. Чай, тоже не в белоручках сидишь, работой занимаешься.

Жилин запирался даже в пустых, по-видимому, ничего не говорящих против него обстоятельствах, а между тем из отрывочных фраз, из постановки дела, из некоторых свидетельских показаний все больше и больше уяснялось, что не чист он по Анкудимовым пчелам. Надо было только ковать железо, пока горячо. Не дав до времени дойти известию о спросе Жилина до сбитенщика, я тотчас же отправился к последнему на квартиру. Дятлов был дома; он заметно оробел, увидавши меня, жена его побледнела, в угол прижалась: видно было, что дух захватило у них. Вообще я советую следователям крепкими нервами запастись: во многих драмах участником приходится быть; людские страдания воочию, как они есть на самом деле, пред тобой проходят. Часто приходится такие вздохи, такие судорожно подавленные стоны слышать, что кровью сердце обливается, нестерпимо-больно сожмется оно: здесь нагота жизни, не театральные подмостки с заранее заученными фразами и позами. Большие куши на карту ставятся, с замиранием, с трепетом следиiь за игрой.