– Что, Дятлов, ты часто видишься с Жилиным? – спросил я прямо сбитенщика.
Дятлов стал тяжело дышать, в горле пересохло. Целую речь он не мог говорить, отрывочные фразы с трудом выходили. А ведь, кажется, и не мудреный вопрос был задан. Да беда была близка.
– С Жилиным-то? Вижусь… с неделю назад в «Разуваеве» сидели. Он такой… пить любит. Делов у меня нет с ним. Вот-те Христос! Через малых детей клятву дам. Жену спросите. Она у меня тихая. Ее все знают. В барских домах жила.
Бедную женщину как в лихорадке трясло; боязливо прижавшись в угол, она смотрела на меня; и без того большие глаза ее сделались еще больше, губы посинели. Она переживала тяжелые минуты. Невзгода за порог переступила и прямо в лицо ей смотрела.
– Я к тебе, Дятлов, приехал с обыском. Бери ключи и пойдем вместе смотреть твои подвалы: я подозренье имею, что у тебя краденый мед скрывается. Идем же!
Слова мои как громом поразили Дятлова, он с места не сдвигался.
– Ваша светлость… Ваша милость… у меня нет, оклеветали напрасно, и ключей нет… затерял. Ваша светлость… все ложно на меня.
– Если ложно, так и бояться нечего; из чистого грязным не сделаешь, я же в ответе буду, что обыск делал. Пойдем же!
– Помилосердствуйте, ваше благородие!
Дятлов упал на колени, он был бледен, как смерть. В ту же минуту раздалось страшное, потрясающее душу рыдание: у моих ног на полу билась молодая женщина, колени мои обнимала. Спавший на полу ребенок проснулся, широко открыл глаза и с испугом глядел на небывалую сцену.
Понятые смотрели как-то в сторону да переминались: неладно им было. Наступило несколько секунд глубокой тишины, прерываемой только рыданьями молодой женщины.
Жизнь разбивалась.
В сарае, завернутый в полог, лежал Анкудимов мед безобразными массами; черные как уголья пчелы так и остались в нем; не на продажу базарную готовил мужик его, не с куревом и Божиим именем на пророка Илью хозяйские руки ломали да клали рядом душистые соты. Только звездная, морозная ночь видела, как прахом шло крестьянское добро, только ухо воровское чутко прислушивалось, чтоб не нагрянули люди добрые на ночную потеху, чтоб хозяин-непосед грозой не налетел грудью отстаивать богатство свое..
На Жилина стали напирать со всех сторон улики. Крепко уличал его повинившийся сбитенщик, что привез он к нему ночью мед, что сказывал тогда ему Жилин, что мед тот не добром достался ему. Говорил сбитенщик, что привез мед Жилин не один, а с товарищем каким-то, неизвестным ему ни по имени, ни по отчеству, что дал он им за тот мед ассигнациями двадцать пять рублей да полштофа водки магарычу поставил.
Уличала Жилина и жена сбитенщика, что пивши магарыч, говорил он с товарищем своим непристойные слова, поминая пчельник Анкудима, похвалялся недобрым делом, да впредь грозил заполонить не только что всю слободу Завариху, а и город самый.
Отвечал на улики Жилин:
– Пьяны, что ли, вы, али только безумны, что на меня такую околесицу несете. Ништо погубить хотите?
Белены, что ли, объелись? Чудные они, я вижу, ваше благородие, городят сами не знают что. Вишь ты, человека привел я какого-то! Да ты покажь миру его спервоначалу, да тогда и уличай. Я, ваше благородие, одно скажу как пред Богом, так и перед вами: знать ничего не знаю, и их пустые слова и слушать совсем не хочу: пошто им надо на кого беду только свою свалить.
Спрашивали Жилина присяжные люди:
– Так ты, парень, не бывал на базаре-то? С Дятловым в «Разувае» не пил?
– Ништо вы пили там? То-то я гляжу на вас, у вас и разуму-то совсем нет, по «Разуваям» весь его растранжирили.
– Али мы из-за тебя душу убить хотим? Присягу на себя ложно взяли?
– Знамо дело – ложно, коли клевету говорите.
– Да ты вишь, сколько нас здесь, не один человек. Вона Парфену-то почитай восьмой десяток пошел, умирать надоть скоро, не захочет на старости лет из тебя, парень, души ломать.
– А ты думаешь, у меня эвдакой-то бороды, как у Парфена не будет? Христопродавничать-то что с бородой, что без бороды – все одно.
– Ты, парень, говори, да не заговаривайся. Шустер больно стал, то-то за шустрость видно тебя и начальство полюбило, каменны палаты для вашего брата построили.
Чем дальше шло следствие, тем все больше на Жилина улик открывалось, да не больно смирялся он на эти улики, на одном стоял, что все клевету на него несут.
Мать Жилина нужно было спросить: правда ли, что он дома был, когда чуть ли не весь мир показывает, что видел его с Дятловым в кабаке пьющим. Мать Жилина была старуха лет шестидесяти, худая такая, высокая. Все охала она, да на немочь ссылалась, только глаза ее зорко смотрели из-под опустившегося платка, словно насквозь хотели видеть, узнать, какая судьба сыну ее грозит. Голос у ней сначала совсем был старушечий: дребежащий, разбитый.
– Дома, родимый, был. О-о-х! Никуда-те не выходил.
– И на базаре в середу не был?
– Нам от коих достатков по базарам-то шляться. Ты чай, видел хоромы-то наши. Каки нам базары! Пустое на него городят; знамо, человек он у меня молодой, так его и забижают.
Священник на ту пору случился, он стал уговаривать старуху, и так он ее уговаривал, что будто по книге вычитывал: о старости припоминал, что вот-де скоро с земной жизнию расставаться пора, а там диавол всякий мучения уготовил тому, кто неправду говорит, огонь вечный, жупель кипящий, клещи раскаленные; о рае тоже толковал. Уж очень хорошо выходило. Старуха пуще прежнего вздыхала, особенно как до жупела да до клещей раскаленных дело дошло.
Священник кончил свои слезопрошибательные речи.
– Нетути, батюшка, не был. Как есть не бывал, – заключила мать Жилина его длинную проповедь.
Очную ставку и ей приходилось давать с присяжными людьми. Стали ее уличать, что сына оберегаючи, душу свою она на старости лет губит. Минут пять слушала старуха уличенья: все пронзительней становился взгляд ел, да губы сжимались.
Странная перемена совершилась в старухе по прошествии этих пяти минут: ее узнать было нельзя, точно переродилась она. Старуха выпрямилась, голос ее приобрел силу, глаза засверкали. Предо мной стояла мать, у которой кровного детеныша отнимали, и решилась она не отдавать его за какую ни на есть цену.
– Да что ты все их-то, окаянных, слушаешь? Ништо я крест за детища целовать не буду? Ништо мук убоюсь? Пей мою кровь, коли хошь, не замай его, не людоед он какой. Ты меня к алтарю Божьему веди, я и там то ж за него говорить буду. Да глаза мои пущай лопнут, окаянные утробу растерзают, коли солгала что я!
Старуха лгала, но она была мать: перед этой ложью преклоняются, с ней никаких мук не боятся, на смерть идут.
Жилин избрал себе благую часть, запираючись во всем: к концу следствия против него улик и доказательств много скопилось; совсем запутался человек, но долго разбирал их суд и порешил: «оставить-де в подозрении». Только не долго походил Жилин на свободе: не жилось кантонисту в вольном миру, пошел скоро по казанской дорожке.
Мед был возвращен хозяину, но, увидев его, по-прежнему, как ребенок, заплакал Анкудим. Прахом пошло его богатство. Заросла густой травой Анкудимова пасека, пчелы гудящими роями не вьются над ней, неся со всех сторон душистый мед да радуя сердце хозяйское работой своей безустанной. Смели воровские руки мужицкое добро.
Садовод-гуляй
Если есть некоторые преступления, которые вовсе не поддаются анализу, если в других по запутанности интриги, по сложности входящих мотивов и числу участвовавших трудно уследить за ядром и развитием последующей драмы, то взамен есть и такого рода преступления, в которых основная мысль проходит почти наглядно через всю последующую цепь событий и развязка, как заключение строгого логического вывода, подготавливается наглядно. К последнего рода преступлениям можно отнести преступление, совершенное Воротиловым.
Воротилов – крестьянин села Хвостихи, именья фабричного (солдатские сукна выделывались), арендовавшегося купцом Чижовым. Во время существования крепостного права (к последнему периоду его относится преступление Воротилова) фабричные имения, арендуемые посторонними лицами, находились (в большинстве) в положении гораздо худшем, чем имения, управляемые самими владельцами. Арендаторы, принимавшие именья на известные сроки, на правах полной собственности, смотрели на именья с чисто «коммерческой» (употребляю здесь это слово, предполагая, что каждый читатель знает, какое значение придается ему в нашем «коммерческом» мире) точки зрения: я затрачиваю свой капитал, срок контракта должен окончиться тогда-то: в продолжение этого периода моя обязанность приобрести на капитал наиболее высокий процент. О положении арендуемого имения после сдачи арендаторы не имели побудительных причин заботиться. И вообще гнет-то, проистекающий из экономических расчетов, есть самый тяжкий из всех гнетов: лицо зависимое превращается в мертвый товар, в собрание грошей, рублей, выжать наибольшую часть которых в интересе капиталиста. Здесь, с математической точностью, хладнокровно, без увлечений и размахов, без отдыха и перемежек высасываются жизненные соки; здесь каждая лишняя капля крови прибавляет и лишний процент к капиталу, а потому над ней дрожат, ее зорко, неутомимо выглядывают. В наших же фабричных имениях тяжесть экономического гнета еще более увеличивалась вследствие причин, проистекающих прямо из личностей большинства арендаторов. Грубые, необразованные, смаклачившие состояние всеми правдами и неправдами, прошедшие и идущие через слой грязи и униженья, они свою гадкую жизнь вымещали на крестьянах: разоряя, они еще бесчинствовали.
К числу подобных арендаторов принадлежал Чижов. В купцы он выбрался из дворовых обыкновенным путем: его выучили грамоте, посадили в контору сначала лицом подначальственным, сделали потом конторщиком, затем управляющим и потом уже в награду долгой и верной службы отпустили на волю. Во время своего конторства и управления Чижов сколотил значительный капитал и по отпуске на волю занялся знакомым ему деплом – арендованием суконных фабрик, доставлявших по случаю войны громадные барыши. Скряга, как кощей, жестокий, как человек, испытавший на самом себе многое и воспоминанием вынесший из жизни одну способность – вымещать на других собственное прошедшее, поставивший себе целью наживать и наживать, не разбирая средств, не внимая ни стонам, ни слезам, Чижов был действительно бичом для несчастных фабричных. Жизнь под чижовским управлением хвостищенским фабричным была столь тяжкой, что они не раз пытались от нее избавиться. Однажды Чижов сидел в кабинете и сводил счеты, из глубины темного сада раздался выстрел, и пуля просвистала над самой головой арендатора, в другой раз фабричный сидел целый день под мостом, ожидая обычного прохода Чижова, но покровительствуемый судьбой Чижов и на этот раз спасся от грозящей ему участи.