на своих лошадях.
На Николу в город пришло известие, что Чижовы ограблены и убиты в Брежинском лесу. Дело громкое, наряжена была тотчас же комиссия, с непременным заказом отыскать виновных.
Засела комиссия в Хвостихе и стала чинить розыск. Тянула она к делу многих, а как спрашивала, сейчас узнаете.
Показывал потом при преследовании крестьянин Бирюков: «А взял я на себя убийство Чижовых от нестерпимых мук, чинимых мне. Кормили меня рыбой соленой, пить не давали, крутили мне руки веревкой, да к палатному брусу притягивали, трижды секли меня на допросах».
Справедливость слов Бирюкова подтвердилась потом при исследовании дела.
Розыск свой комиссия чинила частью в избе, частью в бане.
Комиссия достигла своей цели: недели через две, после открытия своих действий, она отрапортовала по начальству, что убийцами Чижовых, «по добровольному» сознанью, оказались крестьяне села Хвостихи: Никита Бирюков, Дмитрий Савельев Струбов и Иван Панфилов без прозванья. Только один вопрос не был разъяснен комиссией: где ограбленные деньги?
Спрошенные об этом преступлении отвечали различными небылицами, водили следователей по гумешникам, по лесу, заставляли рыть землю, подымать половицы. Неуспех своих розысков комиссия приписала, конечно, упорству убийц. Поводом к открытию истины был, по донесению комиссии, строптивый характер Бирюкова и найденная при обыске с кровяными пятнами рубаха и портки, которые Бирюков приказывал жене тщательно вымыть для сокрытия следов преступления.
Спрошенные Бирюков и жена его, «откуда взялись кровавые пятна?», отвечали сначала, что по случаю храмового праздника Николы был заколот баран и кровь его попала на одежду, но потом оба сознались, что кровь эта принадлежит Чижовым.
Другие соучастники были уже выданы Бирюковым, все они весьма подробно описали ход убийства, конечно, в их словах были некоторые противоречия, например, относительно времени сговора на убийство, места последней сходки, орудий, которыми совершенно убийство, количества денег, доставшихся на долю каждого из убийц, но на эти противоречия, как не лишающие силы самого сознания, не было обращено внимания, и все они были опять отнесены к неполной раскаянности преступников.
В своих донесениях комиссия выпустила одно весьма важное обстоятельство: убийца Дмитрий Струбов, после принесения повинной, выпрыгнул в окно (почему-то он не был скован) и побежал к пруду топиться. Его устигли на самой плотине. Спрошенный об этом впоследствии, Струбов отвечал почти теми же словами, что и Бирюков.
Комиссия жила в Хвостихе после сознания убийц целый месяц, но денег не находила.
В воспоминаниях хвостищенских крестьян долго сохранится этот месяц. Никто не знал, кого завтра призовут на судилище, кого потянут к допросам. Совсем в ад превратилась Хвостиха, в ад молчаливый, угрюмый, из одного уголка которого вырывались пронзительные, потрясающие стоны… Дошли, наконец, эти стоны до того, кто знал убийц.
Нежданно-негаданно явился в комиссию ткач Николай Савельев Требухов и показал:
– Забранные люди, односельцы мои Бирюков Никита, Струбов Дмитрий и Иван Панфилов, в убийстве и ограблении купцов Чижовых невиновны и убийц подлинных не знают, потому в союзе с ними не состояли. Из всей вотчины только один я и есть человек, который грабителей знает, ибо в избе моей до преступления своего они и скрывались.
– Кто же они? – спрашивали Требухова.
– Односелец наш Федор Захарьев Воротилов да человек, прозывавшийся мещанином, Харлампием Ивановым Малышевым.
Стала в тупик комиссия перед сознанием и открытием Требухова, прозрело и начальство, что во всем этом деле скрывается что-то неладное, что не могут же люди задаром принимать на себя тяжкое преступление и все последствие его. Прозрело и, взамен прежних следователей, послало новых.
Открытие Требухова бросало новый свет на преступление. Спрошенный вторично, Требухов не отказался от своих слов, напротив, еще с большей ясностью описал весь ход заговора, описал, как целый месяц, в верхней светлице, скрывались у него Воротилов и Малышев, как после неуспешных подговоров его принять непосредственное участие в убийстве и ограблении Чижовых, они отправились вдвоем, запасшись наперед кистенями… Но являлся вопрос: где взять лиц, указываемых Требуховым? Навели справки о Малышеве по месту его жительства: оказалось, что действительно такой человек в мещанском обществе имеется, но что, занимаясь разными промыслами, он взял годовой билет и в настоящее время находится в неизвестной отлучке. Спросили жену Малышева о местопребывании мужа, она ответила, что дело его не знает и куда отлучается он никогда ей о том не говорит.
Во время собирания справок о местопребывании Малышева и Воротилова в Хвостиху приехал конторщик соседнего села Куломзина и заявил под присягой, что, бывши по барским делам в Москве, он встретил Воротилова на одном из постоялых дворов и, хотя с ним в разговоры не входил, но в лицо узнал его весьма хорошо.
Для отыскания Воротилова в Москве послан был опытный полицейский чиновник.
Мы не можем удержаться, чтобы не ввести здесь рассказ этого чиновника об обратном пути его из Москвы вместе с Воротиловым.
«Вместо команды мне дали полицейского солдатика, которого на один щелчок Воротилову не хватит. Сам я тоже человек рыхлый. Думаю: дело плохо – или самого тебя начальство на цугундер[20] потянет, что разбойника упустил, или он тебе рецепт пропишет. Как тут быть? Не попробовать ли лаской дела обделать? Стал я ублажать Воротилова, лясы с ним разводить, чаи распивать, водкой в другой раз подчивать. Вижу: парень поддается, шелковый совсем стал… Однако, как стали выезжать из Москвы, берет меня сомнение: убежит Воротилов. Чтоб на душе хоть немного было легче, велел я солдату набить на Воротилова наручные и ножные кандалы. Набили. Воротилов мне и говорит: сняли бы вы эти браслеты с меня, не убегу я от вас, потому человек вы обходительный, и губить вас через себя мне нежелательно». А я ему смехом: «Верю-де, Федор Захарыч, да все как-то на душе покойнее, как вижу, кандалы на тебе, думается меньше». «Ну, говорит, это ваше дело, как знаете, так и действуйте». Не успели мы полстанции от Москвы сделать, поднялась такая метель, что страсти божии. Вижу, целиком, по рыхлому снегу идем. Говорю ямщику: «Не сбились ли мы с дороги?», а он только в затылке чешет: сбились-де… Стали лошади…
Ждали мы, ждали, метелица все пуще задувает, что делать? Велел я ямщику дорогу искать. Будочник тоже говорит: «Я из тутошних, улусы все знаю, позволь и ему дорогу отыскивать». Ну, думаю, была не была, лучше за Воротилова отвечать, чем в степи замерзнуть: услал и солдата. И остались мы с Воротиловым вдвоем. Теперь даже, как подумаю об этой минуте, так немалый страх берет, а тогдашний и описать невозможно: то в озноб меня бросает, то в жар, пот из-под мышки так и катится…
И шельма же этот Воротилов! Спал ли он действительно, как все мы вместе были, или притворялся, только, как ушли будочник с ямщиком проснулся. «Что, говорит, ваше благородие, одни, знать, мы остались». – «Одни, говорю». – «А ну, Алексей Алексеич, если мне лынка захочется задать, так, пожалуй, браслеты-то и не помогут, а коли и помогут, так не вам, а мне». А сам все смеется: «Эта, говорит, присяжная-то никак лошадь добрая!» Он, разбойник, смеется, а у меня от его смеху язык прилип к гортани, потому черт один разберет, что он в уме держит, треснет меня кандалами, да и был таков. «Что, говорит, испужались? Ну да ничего, сказано, что от вас не убегу, и не убегу, вы это знайте». И с этими словами на другой бок повернулся и захрапел уж точно. Немного погодя ямщик пришел, дорогу отыскал. С этой самой минуты перестал я бояться Воротилова, вплоть до самого города без кандалов он со мной ехал. Поистине говорю, – закончил полицейский чиновник свой рассказ о путешествии с Воротиловым, – много перебывало у меня в руках всякого народа, восемнадцать лет с их братом вожусь, а такого случае еще ни разу не выходило».
Полицейского чиновника нельзя было заподозрить в пристрастии к Воротилову.
Итак, благодаря умению обращаться с людьми полицейского чиновника и крепости слова Воротилова, последний был доставлен в сохранности во вновь составленную комиссию.
Успели ли предупредить Воротилова, каким образом пало на него подозрение в убийстве и ограблении Чижовых, или тут действовали какие-либо другие причины, неизвестно, только Воротилов повел дело напрямик.
Воротилов ни для оправдания своего преступления, ни для придания ему другого смысла, кроме в нем заключавшегося, не пускался в юридические тонкости (научиться которым он мог во время своих странствований под именем Ивана, не помнящего родства) и в диалектику – в нем прежде всего, на первом плане, проглядывало совершенно определенное сознание порешенной собственным судом, истинной стоимости преступления. Пора колебаний и уступок для него давно уже прошла, преступление приняло точные, резко очерченные формы. По всей вероятности, страх приговора и наказания имели значение и в глазах Воротилова, но он ни разу не высказал его. Большинство преступников при следствии или стушовываются, теряются, или стараются взять напускной дерзостью, естественными умеют быть немногие. Воротилов же не унижался и не храбрился, он говорил, как бы отчеканивая каждое слово, нить события была ясна для него, он не терял ее из виду и не старался, чтобы другие потеряли.
Так начал свою речь Воротилов:
– Наперед вашим благородиям говорю, ничего-то вы из меня строгостями не поделаете, жимши под Чижовым притерпелся я к ним довольно. Ласковым словом меня спрашивайте, тогда, может, что такое скажу, что на правду походить будет, а не то бед со мной наживете, хоша как Струбов торопится я и не побегу.
Нова и вразумительна была речь Воротилова, поскорее старались убедить его, что боятся ему нечего, что как бы ни скрывалась, ни уродовалась им истина, но других способов, кроме убеждения для открытия употреблено не будет, да и быть употреблено не может, потому что всякие притеснения законом строго запрещены.